пьют и курят, и плачут навзрыд,
о столешницу гасят окурки.
«Грустно, парни, – один говорит, -
на вселенской неприбранной кухне».
«Грустно», – прочие вторят, но вот
замолкают они наконец-то:
этот хлебную крошку жуёт,
тот с орехом сливается грецким.
Волны луч покрасневший дробят.
Сел в баркас человек или киборг,
беспредельным сиротством объят,
тараканом последним покинут.
Остаётся смотреть на суда,
в дальний рейс уходящие снова;
ждать, когда потемнеет вода
в голове существа неземного.
В подводном городе, на Синей улице
воскресший вроде бы стоит, целуется
мужик-утопленник с русалкой пышною.
Флиртуешь только ты, а замуж вышла бы?
Русалка фыркает, плывёт есть пряники.
Гуляют рыбки там: ерши, пескарики.
На Синей улице всех тварей поровну.
Дома сутулятся по обе стороны.
Окошки тусклые, зато глубокие,
в них щуки узкие, сомы широкие.
Под лунной лампочкой блестит излучина.
Сидит на лавочке налим задумчивый.
Сазаны-спорщики буянят, выпивши.
Бельё полощется, попробуй высуши.
Ходит по небу рыба, фигасе!
Облаков накрывает поляну.
Озаряется светом и гаснет,
попадая в воздушную яму.
Выбирается ямы воздушной -
видишь сам, обошлась без предлога.
Этой рыбе на небе не скушно.
В этой рыбе всего понемногу.
В ней Антихрист соседствует с Буддой,
милосердие с жаждой убийства.
А глаза её – два изумруда,
ювелиром посаженных близко.
Месяц рыбе фонариком светит.
Разливается море из бронзы.
Рыболовы расставили сети.
Эй, кричат они, прыгай, не бойся!
Ёрш
Ляжет рыба на песок загорать,
а когда её совсем разморит,
станет рыба засыпать, умирать,
с рыбьим богом о душе говорить.
Подтверди, мол, что бессмертна душа.
Где ты плаваешь? Ау, отзовись!
Не зажарят ли приматы ерша
на том свете, коли ёрш – атеист?
Рыбий бог сидит на троне, молчит;
то кальмар он, то чудовищный сом.
Рыбы-молоты и рыбы-мечи
стерегут его эпический сон –
не протиснешься, а если б и смог,
он с тобою говорить бы не стал.
Что он может, этот твой рыбий бог?
Посмотри, как он измучен и стар.
Ах ты, ёршик, водяная душа,
рай засыпан раскалённым песком.
Дожидается тебя, малыша,
сковородка в преисподней людской.
Соловей прочищает горло, зовёт подругу.
Налетает восточный ветер, холодный ветер.
Одуванчики поднимают такую вьюгу,
что ни зги не видно на том и на этом свете.
Оба света спешат наполниться птичьим зовом.
Соловьиха блуждает между, сбиваясь с курса.
Небеса под ней яшмовы, бирюзовы.
А над брачным ложем – чёрная тень Прокруста.
Соловей свистит (денег не будет, значит).
Соловей кричит: «Где же ты, соловьиха?»
И слепит его солнечный юркий зайчик.
И трубит вдали облачная слониха.
Дождь идёт на своих, чтоб чужие боялись.
И глаза соловьих наполняются светом.
Соловьи же грустят, виски с содовой в баре
поправляют здоровье и плачут при этом
над истлевшим письмом в невесомом конверте
(соловьи собирают конверты и марки).
И садятся на голову бабочки смерти
одному, а другому мерещатся маки -
просто красные маки, бредущие лугом;
третий клюв раскрывает, но петь он не в силах…
Дождь кивает сквозь сон соловьиным подругам,
поначалу он сер, но становится синим.
Соловей считает, что время его пришло;
завещает жене гнездо, а любовнице – небо песен.
Скоро выйдет лето на перекур большой,
и уже ползёт по жёлтым деревьям плесень
то на этой, то на другой стороне Земли
(соловей в обеих – потусторонний).
И тумана щупальца оплели
чёрный смерч вороний.
Огоньки, загробные Соловки…
Не скучай, родимый,
облетая звёздные островки
в новом мире дивном.
Как ходили волки стенка на стенку, били
смертным боем одни других, а другие третьих.
И не то чтоб волки войны свои любили,
просто так хотелось о Родине порадеть им,
прямо так хотелось – попробуй остановись тут,
избеги соблазна мёртвою хваткой в горло
оппоненту впиться. Это тебе не диспут;
жги сердца напалмом, а не глаголом!
Есть ли кто живой? С поднятыми руками
выходи! Да, кажется, нет живых-то.
В голове у Родины – дыры и тараканы.
А в ногах у Родины – все твои сослуживцы.