Выбрать главу

над душегубом аккурат

толстуха делает гимнастику,

в горящий вписана квадрат.

Я вижу куклы злое личико,

теней и сполохов балет,

лицо заядлого курильщика

и даму в шёлковом белье.

Всё будто смазано и скомкано

в густом искусственном огне.

И Смерть голодной Незнакомкою

то в этом движется окне,

то в том – ей, кажется, без разницы,

она идёт по этажам.

Кто унижается, кто дразнится,

кто до дверей не добежал…

Вороны мечутся унылые.

Шуршит осенний инвентарь.

И вносит новые фамилии

в реестр птица-секретарь.

* * *

Я снова умер, извини,

со мной случается такое;

и вижу мокрые огни

над высыхающей рекою.

Огни не то чтоб лили свет,

река не то чтоб обмелела…

Друид, а может, Бафомет

мне машет веточкой омелы

так далеко внизу, уже

не разобрать, да и не надо.

Тебе не нравится сюжет,

ты смотришь в сердце листопада.

Оно пульсирует, и в нём

кричит и мечется синичка,

пока мы с Господом вдвоём

сидим у чёрта на куличках;

считаем – нечет или чёт,

читаем Плиния и Прокла.

А ты всё куришь, злишься: «Чёрт,

и этот бросил, будь он проклят!»

Подсолнух

Босх

В деревне Босх живёт в глухом углу, он

на самом деле – демон-домовой,

взъерошенный, зловредный и угрюмый,

и, кажется, не дружит с головой

профессора с фамилией не русской –

не Джоуль, но похоже вроде как.

Хозяйка дома не влезает в блузку,

хозяин носит даму на руках;

всё думает – куда её пристроить,

сажает на кипящий самовар,

пока башка профессорская стонет,

выкатываясь с варварским «вар-вар»

из-под стола на жёлтый лист газетный,

что раздражает Босха, и тогда

он прислоняет голову к розетке

и смотрит, как искрится борода

профессорская; и спешит к мольберту,

и, высунув раздвоенный язык,

рисует духов, брошенных в конвертор,

и сад эдемский в яблоках глазных.

Брейгель

Попробуй визуализируй,

сквозь линзу визу рассмотри

в пространстве брейгелевском зимнем

с катком сияющим внутри.

Неси свой бред пустопорожний

в заснеженное полотно

через незримую таможню,

заиндевевшее плато.

Норд налетает, полосует

слепое зеркало реки.

Пронзают шпагами сосулек

снеговиков снеговики.

И пусть земля его не держит,

Бог не пытается спасти,

упрямо чертит конькобежец

восьмёрку бесконечности.

Смотри же, соглядатай тайный:

искрится лезвие конька.

В шар заключённые хрустальный,

срослись бровями облака.

Еловый лес в колючий ворот

роняет сизое лицо.

С холма на лыжах едет город,

забыв накинуть пальтецо.

А на серебряных пружинках

и фиолетовых лучах

висят икары и снежинки

и что-то страшное кричат.

Подсолнух

Кончаются буквы, приходят слова,

а может быть, наоборот.

И грозный петух (или это сова)

кричит нам, что враг у ворот.

Роняет гранатины плачущий сад.

«Ей Богу, – бормочет Ван Гог, –

не лучшее время картины писать,

не лучшее время, Магог».

Магог отвечает: «Чем дольше не жить,

тем легче ходить по Земле,

но если хотите, могу приложить

отросшее ухо к зиме.

Там с грохотом тяжким ползут поезда.

И женщина в самом соку

плывёт подо льдом, и морская звезда

горит у неё на боку.

Я вижу, как едет на чёрном козле

насупленный белый ходок;

как в снежной ловушке кричит мой близнец –

покинутый Господом Гог.

Вот он выбирается из западни,

проходит сквозь тысячу сит.

И море волнуется раз, и над ним

остывший подсолнух висит».

Тополя

Смерть в Венеции

Шёл по следам кустодиевских дам,

а угодил в венецианский дом…

Цветёт в каналах узкая вода.

Искрит на солнце клинопись гондол.

Лучистый заяц скачет по камням.

Сан-Марко отдыхает от дождей.

Ведёт мальчишка красного коня

по кровлям в разгорающийся день.

Твоя жена хохочет сверху вниз,

ладони упираются в быка.

Её нарисовал сюрреалист,

чьё имя в тайне держится пока.

Кустодиевских барышень она,

сам видишь, совершенный антипод…

Ты катишься сквозь город, как волна,

открыв фосфоресцирующий рот.

Дворцы преображаются в кубы.

И ряженый, лица подняв кружок,

из-под воды кричит тебе: «Купи

стекла венецианского, дружок!»