Дождь, свисая с тучи растаможенной
головой сиреневою вниз,
размышлял – пролиться или ну его;
так извёлся, что валился с ног…
В лунный свет завёрнутая мумия
пожирала падалицы снов.
Я помню, как звезда падучая
входила в штопор зимним вечером,
и всё металась мышь летучая
среди деревьев обесцвеченных.
Дома светились изнутри, и в них
в прямоугольных жёлтых лужицах
то застывали люди-нутрии,
то хор теней, казалось, кружится.
Над парком собирались с мыслями
два облака – большое серое
и чёрное, размером с миску, но
оно росло и дождик сеяло.
А в сердце тьмы, в дожде и грохоте
роились сумрачные призраки.
«Живой лазутчик в мёртвом городе!
Дурная кровь!» – кричали, изверги.
Начинается утро, а может быть, нет,
но густеет на дальнем лазурь.
И о чём-то пытается малый в окне
сообщить человеку внизу.
На трепещущих пальцах плетёт-не плетёт
паутину – несчастья, любви?
Что там летнее солнце в духовке печёт?
Почему не плывут корабли
облаков по пустынной лазури небес,
а стоят на приколе? Зачем
этот жирный, в сетчатку впитавшийся блеск,
этот тёмный асфальтовый червь?
Так парит, что двойник твой идёт на грозу,
говорит: «Улетаю. Пока!
Всё расскажет тебе, человеку внизу,
человек с головой паука».
Хоровод
Говорил во сне тебе мёртвый друг:
«Есть у лета тайная комната.
Там декабрьский саван прядёт паук,
выпуская нити из живота».
А потом и правда пришла зима.
Ветер выдул в небо чужие сны.
И снегурка за руки нас взяла
так, что наши руки теперь красны.
Нет, не кровь, скорей – ледяной ожог;
круг за кругом, пальцы не расплести.
Там, где было сердце, искрит снежок,
а в еловых лапищах лёд блестит.
Слепнут глаз холодные угольки…
А придут родители, скажут: «Ой!» -
круг за кругом дети-снеговики
топчут циферблаты по часовой.
Всё плетёт паутину паук-альбинос;
светоносные нити искрятся.
Невозможно смотреть на такое без слёз.
Бесполезно слепым притворяться.
То ли падает снег, то ли это лучи
озаряют туннели кончины.
Как одно от другого смогу отличить,
если сам я горящей лучиной
пролетаю над городом, полем, рекой,
рассыпаю последние искры
там, где корчится солнце ночным мотыльком
в альбиноса сети исполинской?
Сигарета, кофе, сигарета.
Разговоры долгие во сне.
За окном кровавая вендетта -
то-то лист кленовый покраснел;
кружится и кружится, подхвачен
ветром, оголяющим строку,
ледяным, порывистым, наждачным,
с маузером чёрным на боку.
Посмотри, в зазоре меж мирами
(не поймёшь, как он туда попал)
раненый прохожий умирает,
вырастает город Тлакопан.
«Боже, дай добраться до аптеки!» -
человек подстреленный твердит.
И к нему подходят тепанеки,
вырывают сердце из груди.
Там, над храмом, облако пасётся -
лапы серы, а глаза белы.
И не может сердце или солнце
достучаться до сомнамбулы.
Ленинград-2
«На полотнах старых мастеров…» –
это просто строчка для завязки.
Это пьяный Витя-ветерок
в голове устраивает пляски.
Это Зина, девушка-зима,
ледяными длинными ногтями
за живое мёртвое взяла
и к окошку из постели тянет.
За окошком Клим в снегу стоит –
чёрный клён, трепещущие ветки.
И сверкает панцирем стальным
небо, отшлифованное ветром…
Выпил кофе. Рыбок покормил.
Купит йогурт. Джинсы постирает.
Пропускает чёрно-белый мир
сквозь себя и снова умирает.
Это просто колокол звонит
над кристаллом северной столицы.
«Не осталось цвета, извини», –
объясняет ангел серолицый.
Разве только робкий костерок
(плоть от плоти гаснущего солнца)
о полотна старых мастеров
красным боком в Эрмитаже трётся.
И было так, что не было никак.
И снег летел. И каждый божий кварк
в поток друзей-товарищей вливался.
И девушка в сиреневых левайсах
и белом топе шла сквозь зимний парк.
Шла девушка, и ты смотрел ей вслед.
И опускались бабочки на снег
(возможно, даже эльфы или пери).
И на востоке чайники запели;
там птицелюди кипятили свет.
По западу же растекался мрак.
И было так, что не было никак.
В окне напротив девушка горела.
И шла старуха с клюшкою сквозь время,
на голове – полуночный никаб.