каким маршрутом двигаться назад;
где муж её, и что так тянет слева.
Наташи нет. Она лежит пластом
в реанимационном. Море, стоп!
Не слушается, едет автостопом
перед глазами Толика, он столько
на свадьбе выпил, что покинул строй.
Все замерли. Остался ты один.
Лес изваяний толиков и дим,
наташ и надь в кольцо тебя берёт и,
прорвав его, ты едешь на работу
под детский крик: «Води, Вадим, води!»
В смешных смирительных рубашках
герои едут на картошку.
Глядят на силосную башню
сквозь запотевшее окошко;
на лес, по плоскости наклонной
ползущий в вязкое болото,
на луг в испарине и коме,
на холостые обороты
светила в дымке студенистой
(оно заходит на посадку),
на безголового горниста
и на бесхвостую русалку.
Возможно, это детский лагерь.
Возможно, буферная зона.
Повсюду вымпелы и флаги,
колхозники и робинзоны
в смешных смирительных рубашках
(родная, стало быть, кровинка),
читающие по бумажке
чужие реплики свои как…
Автобус прыгает на кочках,
играет в сумеречный ящик.
И камер пурпурные точки
сканируют героев спящих.
Ещё стоишь, прижавшись лбом
к стеклу вагонного окна ты,
и видишь ельник голубой,
дождя прозрачные канаты;
деревню – пять горбатых изб,
посёлок городского типа,
с холмов спускающийся вниз
к речушке медленной и тихой.
А дальше – станция, кабак,
Ильич приземистый из бронзы;
другая речка, где рыбак
кривую удочку забросил.
Он ждёт, а рыба не клюёт
(она не птица, между прочим).
Висит над полем самолёт,
и ты в то поле спрыгнуть хочешь;
преодолев последний страх,
пожать усталыми плечами,
без всякой цели, просто так
скатиться с насыпи песчаной;
в траве, подсвеченной лучом,
под толстым облаком волнистым,
лежать, не думать ни о чём
советским гипсовым горнистом.
Неужели и правда я жил там,
удивлялся роскошным снежинкам,
умиравшим на детских руках;
возвращался из школы дворами,
ждал волхвов, что приходят с дарами,
если долго витать в облаках?
Летом – дача, варенье из сливы…
Отчего же я был несчастливым,
не играл ни в машинки, ни в мяч;
щуплый мальчик с усмешкой кривою,
с чёрным облаком над головою,
муравьёв нелюдимый палач?
Приходили волхвы, приносили
недомолвки да взгляды косые,
сиротливого ливня гобой.
Было восемь мне лет или девять.
Я не знал, что на свете мне делать.
Я не знал, что мне делать с собой.
В небесной цирюльне две ласточки облако стригли.
Дождь вышел сухим из поднявшейся было реки.
На зябких осинах остались лишь красные стринги;
они бы прикрылись, да руки, видать, затекли.
Воспитанный мальчик проходит, глаза опуская.
– А где его мама?
– Она улетела на юг,
зарылась в песок и в песке парадиз отыскала,
и в том парадизе амуры носами клюют.
А что ещё делать, когда наступает сиеста?
Воспитанный мальчик приветствует уличных псов,
идёт по бульвару, схватившись за палец норд-веста.
А в ранце мальца – голограммы просмотренных снов:
пришельцы и гномы, усталый волшебник-любитель -
он всё перепутал, но так интереснее, нет?
Блестят фонари, и черту горизонта событий
подводит с улыбкой учёный старик Эверетт.
Никогда не закончится этот сезон дождей,
разве что моросящий сменится проливным.
Кто там стоит со шлангом, смывая с Земли людей,
серой громадой, увенчанной кучевым
облаком? Брось, не важно, кто это и зачем.
В окна мои вплывают русалки и скумбрии.
Ной задремал на вахте, и оплели ковчег
змеи его тфилина, похожие на ремни.
Валится в воду город и под водой плывёт
Левиафаном… Голубь (а приглядишься – дрон),
виснущий над ковчегом, вздрагивает и вот
падает в эмалированное ведро.
Кричали майны, выдохлись, замолкли.
Цветы склонили головы, промокли.
Дождь побуянил, быстро перестал;
ушёл на север с молнией в кармане
и на венецианском карнавале
два полновесных вечера блистал.
Мы натощак с тобою покурили.
Ты улыбнулась: «Посмотри, Курилы
плывут по небу».
Я присвистнул: «Да,
один в один, невероятно просто!»
Взмахнул лучом Феб обоюдоострым,
и облака исчезли без следа.
Тоска сдавила горло, отпустила.
Звенящий воздух. Съёмная квартира.