мокрых рощ, в багровое окрашенных.
Возникает чувство, что в груди
полыхает, бьётся сердце осени…
Мы вздохнём с тобою глубоко,
крепко-крепко за руки возьмёмся и
выпрыгнем в разбитое окно.
Нет, я не верил в Бога никогда,
с лица Его не пил святую воду.
Смотри, как испаряется вода -
быстрей, чем вера в личную свободу,
бесповоротней, чем чужая жизнь
(бывает и своя тебе – чужая).
Эй, люди, говорящие «держись»,
за что держаться? Я держусь за жало,
за жалость к утонувшим во вчера.
Забвение – вот лучшее лекарство…
В моей ладони мёртвая пчела,
игрушечное тельце камикадзе.
И только отвернули простыню,
как стало ясно – женщина другая
лежит под ней, но я их не виню,
не возмущаюсь, сам себя ругаю
за то, что как всегда недоглядел.
Лети, коровка божия, на небко
кормить своих малиновых детей,
покуда бородатый метр с кепкой
кивает головою: «Да, она;
жена, беглянка, бабочка, вина…»
(Вот до чего мы оба докатились.)
А там, снаружи, яркий свет дневной.
И дождик из коровок проливной.
И невесомость. И необратимость.
у меня закончились слова
человек спускается с холма
в мокрую осеннюю низину
голову закидывает вверх
жмурится, вздыхает человек
тянет невозможную резину
возвратится вечером домой -
не хватает порции двойной
виски или что там в мини-баре…
человечек сартровский нагой
на земле на голой, а другой
нет земли
да как же задолбали
человека музыка и смех
буйные соседи, свет и снег
первый снег, пусть он последним будет
вот и Бог насупился – сперва
у Него кончаются слова
а потом закончатся и люди
Это странное место, здесь нет ни тебя, ни меня,
а Леонтьев поёт, и кащеи какие-то пляшут;
и стоят возле Храма столы голосистых менял,
и неоновый змей оплетает торговую башню.
Помнишь, ты говорила, когда нас не станет, они
ничего не заметят, продолжат кривляться и драться.
Бог не любит нас, милый, а этих крышует, хранит.
Видно, что-то неладно в Его королевстве мудацком.
Понимаю, что грубо, что трудно стоять до конца.
Посиди со мной, милый, в ногах правды нет и нигде нет.
Если долго смотреть в черепную коробку Отца,
даже бабушка Смерть за живое тебя не заденет.
Иногда он взлетает, идёт над Землёй,
словно принял на грудь и поймал позывной,
словно нечего больше бояться,
ибо что, говорит он, случиться могло б
с человеком, которого Гог и Магог,
не задумавшись, приняли в братство;
нечестивое братство бунтующих душ…
Что он видит внизу – Эрмитаж, Мулен Руж,
сны живых, копошение зомби?
Перекурит на облаке, чёрен, космат,
и пойдёт себе дальше сквозь красный закат
по висячим садам бирюзовым.
Нет ни цели, ни смысла, ни верха, ни дна,
только ненависть, ненависть только одна,
но раз в вечность, в условленном месте
он встречается с ней и прощает Творцу,
ощущает, как кровь приливает к лицу,
забывает о гибельной мести.
Вернувшись из больницы, он ложится
измотанный в несвежую постель.
Лежит и курит в свитере и джинсах
и видит страшный замок из костей,
едва глаза закроет, а откроет -
всё как обычно: стены, потолок.
На венском стуле пятна бурой крови.
Нет, показалось. Боже, Ты бы мог
её спасти, не будь Ты аутистом.
Бог отвечает: Я не аутист,
а созерцатель снов твоих ветвистых,
и в этой ветке снящийся Матисс
рисует в небе красного танцора,
обнявшего за талию её.
Там вечера переворот дворцовый,
засвеченные кадры, вороньё.
«Теперь, когда всё кончено, я не
начну с нуля, покуда сам не кончусь», -
так думает лежащий на спине;
так на бок поворачиваясь, корчась
в околоплодных водах пустоты,
поджав колени, в позе эмбриона,
бормочет он у финишной черты
и засыпает, чтобы удивлённо
смотреть во сне на женщину свою.
Она идёт по липовой аллее;
приблизившись, садится на скамью.
И светятся в глазах её оленьих
верхушки лип. И лист летит – желтей
(там, наяву, где нет её в помине)
лица вдовца и, озарив постель,
ложится на свободной половине.
Примерно раз в неделю мы теперь
во сне с тобой встречаемся, но стоит
тебя мне в нашей комнате увидеть,
я начинаю думать, что попал
в какую-то побочную реальность,
и понимаю, что боюсь проснуться,
и тут же просыпаюсь как назло.