Анна молчит. Аглая глядит на нее и не замечает, как плачет, потом испуганно ощупывает щеки и пытается незаметно утереть слезы.
Аглая (едва слышно). Милые, милые мальчики!
Анна. Бедная Аглая!
Аглая (глядит на нее с изумлением). За что же ты меня жалеешь?
Анна. Это оттого, что ты не понимаешь главного. Ведь не у меня одной и не у меня первой умерли дети.
Аглая. Анна, но это-то и есть самое ужасное. Самое ужасное, что у всех умирают. Лучше, сто крат лучше мне было бы, чтобы все трое умерли у меня и больше никогда ни у кого не умирали. Смертью нельзя утешиться от смерти. Нет, нет. (Плачет потихоньку.)
Анна. Я не утешалась, Аглая. Это я теперь говорю тебе в утешение, потому что ты жалеешь меня и не помнишь, что это все равно — я или кто иной, или ты. Если дети умирают, то не все ли равно, у какой матери? Если дети мучаются…
Аглая. Они мучились, Анна?
Анна (спокойно). Да. Они задыхались и звали меня на помощь, и удивлялись, что я не помогала им. Потом, когда больше не могли звать, только хрипели{128} и глазами удивлялись на мое бессилие. Или мне так казалось…
Аглая. Это ужасно. Ужасно. (Порывисто.) Это ты теперь так говоришь, что все равно, у которой из нас умерли дети, и что перед страданьем мы все одно, но тогда, Анна, ты не так думала. Ты думала, что ты одна несчастна, и ты презирала счастливых, а других, как ты несчастных, ты тоже не жалела, потому что знала, что они не несчастнее тебя. Это даже гордость тебе давало твое несчастье. Так было со мной, когда мне изменил Ваня. Да? Да, Анна? Ты так относилась к другим?
Плачет обильно и не скрывая слез.
Анна (спокойно). Я совсем тогда не относилась к людям. Я относилась только к моим детям.
Молчат долго.
Аглая (тихо, следуя за своей мыслью). Дома, Анна, после похорон… Вы вернулись вместе с мужем в пустой, в тихий дом… Дома вы любили друг друга?
Анна. Да. Но любовь застлалась, и каждый из нас стал одиноким перед смертью. Я не думала об нем. Я была поглощена. Вся моя любовь была поглощена умершими.
Аглая. Ты могла плакать?
Анна. Нет… Или да, я плакала. Первое время… ужасно, ужасно плакала… Один раз в особенности… Потом больше нет. Теперь я не умею плакать.
Аглая. Это с тех пор, как ты стала другою, ты не умеешь.
Анна. Не знаю… верно. Ночью после похорон все было тупо во мне, и я заснула немного — и вдруг проснулась, и вдруг вспомнила, как для забавы им муж принес из пруда головастиков и разных водяных жуков, и мы держали все в банке, но во время болезни детей я забыла менять воду. Мне стало жаль этих проворных жуков и головастиков, и я с постели вскочила. Они мне казались священными, головастики и жучки, потому что дети любовались на их веселые, смешные движения среди болотных трав, и я им указывала еще на кувыркающихся червячков и каких-то водяных гусениц и на яички еще не вылупившихся насекомых. Целый мир водяной там был, и они учились от меня всюду узнавать жизнь. Вот я подбежала к банке и ничего при свече долго не понимала: все было черное, мутное. Я шелохнула воду, и вдруг что-то большое, толстое, белое бултыхнулось в ней. Я увидела червяка, грязно-белого цвета, жирного, огромного, извивающегося жадно в черной воде. Это был могильный червяк, он съел всю жизнь. Когда была жизнь, его не было, но когда началось гниение, он родился и пожрал живое, и остался один{129}. Я упала на пол и стала рыдать… (Молчит немного.) Муж снес меня замертво на постель… (Молчит еще.) Потом все кончилось, и я не плакала больше… никогда… потому что кто родился, тот уж и умер, и еще родился — и еще умер, и так без конца, потому что все без конца и без начала… и… потому что… потому что могильный червяк стал жизнью, а мои мальчики — смертью.