Выбрать главу

Серая «волга» плавно затормозила, сверкнув приоткрытым треугольным стеклом. Марина открыла дверь, встретилась глазами с вопросительным лицом бодрого старичка.

– Метро Автозаводская…

– Садитесь, – кивнул он, улыбаясь и отворачиваясь.

Седенькая голова его по уши уходила в темно-коричневую брезентовую куртку.

Марина села, старичок хрустнул рычагом и помчался, поруливая левой морщинистой рукой. В замызганном салоне пахло бензином и искусственной кожей.

Машину сильно качало, сиденье скрипело, подбрасывая Марину.

– Вам само метро нужно? – спросил старичок, откидываясь назад и вытаскивая сигареты из кармана куртки.

– Да. Недалеко от метро…

– Как поедем? По кольцу?

– Как угодно… – Марина раскрыла сумочку, отколупнула ногтем крышку пудренницы, поймала в зеркальный кругляшок свое раскрасневшееся от быстрой ходьбы лицо.

– Хорошая погодка сегодня, – улыбнулся старичок, поглядывая на нее.

–Да…

– Утром солнышко прямо загляденье.

– Угу… – она спрятала пудренницу.

– Вы любите солнечную погоду?

–Да.

– А лето любите? – еще шире заулыбался он, все чаще оглядываясь.

– Люблю.

– А загород любите ездить? На природу?

– Люблю, – вздохнула Марина, – Охуительно.

Он дернулся, словно к его желтому уху поднесли электроды, голова сильней погрузилась в куртку:

– А… это… вам… – по кольцу?

– По кольцу, по кольцу… – устало вздохнула Марина, брезгливо разглядывая шофера – старого и беспомощного, жалкого и суетливого в своей убого-ущербной похотливости…

Дядя Володя еще несколько раз приезжал к ним, оставаясь на ночь и она снова все видела, засыпая только под утро.

В эти ночи ей снились яркие цветные сны, в которых ее трогали между ног громко орущие ватаги ребят и девочек, а она, оцепенев от страха и стыда, плакала навзрыд. Иногда сны были сложнее, – она видела взрослых, подсматривала за ними, когда они мылись в просторных, залитых светом ваннах, они смеялись, раздвигая ноги и показывая друг другу что-то черное и мокрое. Потом они, заметив ее, с криками выскакивали из воды, гонялись, ловили, привязывали к кровати и, сладко посмеиваясь, били широкими ремнями. Ремни свистели, взрослые смеялись, изредка трогая Марину между ног, она плакала от мучительной сладости и бесстыдства.

Однажды, после бессонной ночи она сидела в туалете и услыхала утренний разговор соседок на кухне.

– Дядя… дядя Володя… – яростно шептала Таисия Петровна Зворыкиной, – Ты б послушала что ночью у них на террасе творится! Заснуть невозможно!

– А что, слышно все? – спросила та, громко мешая кашу.

– Конешно! Месит ее, как тесто, прям трещит все!

– Ха. ха, ха! Ничего себе…

– Муж уехал, а она ебаря привела. Вот теперя как…

Марина ковыряла пальцем облупленную дверь, жадно вслушиваясь в новые слова. Ебарь, сука, блядище – это были незнакомые тайные заклинания, такие же притягательные, как новые сны, как скрип и стоны в темноте.

Мать не менялась после приездов дяди Володи, только синяки под глазами и припухшие губы выдавали ночную тайну, а все привычки оставались прежними. Она смеялась, играя с Мариной, учила ее музыке, привычным шлепком освобождая зажатые руки, напевала, протирая посуду, и печатала, сосредоточенно шевеля губами.

Марина стала приглядываться к ней, смотрела на ее руки, вспоминая как они смыкались вокруг чужой шеи, помнила сладостное подрагивание голых коленей, на которых теперь так безмятежно покоилось вязание…

«Она показывает ему все, – думала Марина, глядя на опрятно одетую мать, – „Все, что подлифчиком, все, что под трусами. Все, все, все. И трогает он все. Все, что можно“.

Это было ужасно и очень хорошо. Все, все все показывают друг другу, раздвигают ноги, трутся, постанывая, скрипят кроватями. Но в электричке, в метро, на улице смотрят чужаками, обтянув тела платьями, кофтами, брюками…

– Мама, а отчего дети бывают? – спросила однажды Марина, пристально глядя в глаза матери.

– Дети? – штопающая мать подняла лицо, улыбнулась, – Знаешь детский дом на Школьной?

–Да.

– Вот там их и берут. Мы тебя там взяли. – А в детском доме откуда?

–Что?

– Ну, раньше откуда?

– Это сложно очень, девулькин. Ты не поймешь.

– Почему?

– Это малышам не понять. Вот в школу пойдешь, там объяснят. Это с наукой связано, сложно все.

– Как – сложно?

– Так. Вырастешь – узнаешь.

Через полгода вернулся отец. Еще через полгода она пошла в школу, чувствуя легкость нового скрипучего ранца и время от времени опуская нос в букетище белых георгинов.

Длинный, покрашенный в зеленое класс с черной доской, синими партами и знакомым портретом Ленина показался ей детским садом для взрослых.

Все букеты сложили в огромную кучу на отдельный стол, научили засовывать ранцы в парты.

Высокая учительница в строгом костюме прохаживалась между партами, громко говоря о Родине, счастливом детстве и наказе великого Ленина: «учиться, учиться и учиться».

Школа сразу не понравилась Марине своей звенящей зеленой скукой. Все сидели за партами тихо, с испуганно-внимательными лицами и слушали учительницу. Она еще много говорила, показывала какую-то карту, писала на доске отдельные слова, но Марина ничего не запомнила и на вопрос снимающей с нее ранец матери, о чем им рассказывали, ответила:

– О Родине.

Мать улыбнулась, погладила ее по голове:

– О Родине – это хорошо…

С тех пор потянулись однообразные сине-зеленые дни, заставляющие готовить уроки, рано вставать, сидеть за партой, положив на нее руки, и слушать про палочки, цифры, кружочки.

Гораздо больше ей нравилось заниматься дома музыкой, разбирая ноты и слушая, как мать играет Шопена и Баха.

Через год сгорел соседский дом, и Надька научила ее заниматься онанизмом.

Еще через два года отец повез Марину к морю. Когда оно – туманное и синее – показалось меж расступившихся гор, Марина неожиданно для себя нашла ему определение на всю жизнь:

– Сгущеное небо, пап!

Они поселились в белом оплетенном виноградом домике у веселого старичка, с утра до вечера торчащего на небольшой пасеке.

После того как отец сунул в его заскорузлые от прополиса руки «половину вперед», присовокупив побулькивающую четвертинку «Московской», старичок расщедрился на дешевые яйца и мед.

– А хочете – тут и камбалой разжиться можно. У Полины Павло привозит. Я ж зараз поговорю с ним…

Но ждать переговоров с Павлом они не стали – перерытый чемодан был запихнут под койку, Марина зубами сорвала Гумовскую бирочку с нового купальника, отец вышел из-за занавески в новых красных плавках:

– Давай быстрей, Мариш.

Десятиминутная каменистая дорожка до моря петляла меж проглоченных зеленью домиков, скользила над обрывом и стремительно, по утоптанному известняку катилась вниз, навстречу равномерному и длинному прибою.

– Живое, пап, – жадно смотрела Марина на шипящее у ног море, стаскивая панамку с головы.

Отец, сидящий на песке и занявший рот дышащей тальком пипкой резинового круга, радостно кивал.

Через минуту Марина визжала в теплом, тягуче накатывающемся прибое, круг трясся у нее подмышками.

– По грудь войди, не бойся! – кричал уплывающий отец, увозя за собой белые, поднятые ногами взрывы.

Марина ловила волну руками, чувствуя ее упругое ускользающее тело, пила соленую вкусную воду и громко звала отца назад.

– Трусиха ты у меня, – смеялся он, бросаясь на горячий песок и тяжело дыша, – Вся в мамочку.

Марина сидела на краю прибоя, с восторгом чувствуя, как уходящая волна вытягивает из под нее песок. Сгущеное небо вытеснило все прошлое, заставило забыть Москву, подруг, онанизм.

Утром, сидя под виноградным навесом, они ели яйца с помидорами, пили краснодарский чай и бежали по еще ненагретой солнцем тропинке.

На диком пляже никого не было.

Отец быстро сбрасывал тенниску, парусиновые брюки и, разбежавшись, кидался в воду. Он заплывал далеко, Марина залезала на огромный, всосанный песком камень, чтоб разглядеть мелькающее пятно отцовской головы.

– Пааааап!

Сидящие поодаль чайки поднимались от ее крика и с писком начинали кружить.

Отец махал рукой и плыл назад.

Часто он утаскивал ее, вдетую в круг на глубину. Марина повизгивала, шлепая руками по непривычно синей воде, отец отфыркивался, волосы его намертво приклеивались ко лбу…

На берегу они ели черешню из кулька, пуляя косточками в прибой, потом Марина шла наблюдать за крабами, а отец, обмотав голову полотенцем, читал Хемингуэя.

Через неделю Марина могла проплыть метров десять, шлепая руками и ногами по воде.

Еще через неделю отец мыл ее в фанерной душевой под струей нагретой солнцем воды. Голая Марина стояла на деревянной, голубоватой от мыла решетке, в душевой было тесно, отец в своих красных плавках сидел на корточках и тер ее шелковистой мочалкой.