Он не испытывал радости, нет; это чувство было слишком жалким и бренным для подобного момента. Он испытывал нечто большее — холодное, всепоглощающее, безразличное ко всему ликование духа, что нашёл наконец своё истинное призвание. Страх, что прежде тлел в нём, как тлеют угли под пеплом, был окончательно затоптан и погашен. На смену ему пришла новая, могучая страсть — холодная, расчётливая жадность. Но жадность не к золоту или земным благам; его алчность была демонической. Он жаждал власти. Власти над тем, что лежит по ту сторону.
Он вернулся в свою мастерскую, не ощущая под ногами мостовой. Монета, зажатая в его кулаке, казалось, жгла ему ладонь своим ледяным, потусторонним холодом. Заперев дверь на тяжёлый засов, он опустился в своё кресло, в самое сердце своего царства — царства безмолвных кукол и безгласных теней. Он разжал пальцы. Монета лежала у него на ладони, тёмная, невзрачная, но обладающая для него большей ценностью, чем сама корона. Он принялся вертеть её пальцами, всматриваясь в стёртые временем очертания профиля какого-то забытого короля, в едва различимые буквы легенды. Каждый блеск, каждый поворот её граней в тусклом свете комнаты говорил ему о его силе.
И взгляд его, поднявшись от сего первого греховного плода, медленно обвёл его творения — марионеток, что стояли и сидели вокруг, застывшие в своих вечных, искусных позах. И в тот миг он увидел их в совершенно новом свете. Это были уже не произведения искусства, не дети его таланта и тоски, не попытки обмануть смерть через подобие жизни. Нет. Теперь он видел в них нечто иное. Они были инструментами. Пустыми сосудами. Безупречными, безвольными телами, лишёнными души, ожидающими, пока он, великий кукловод, не наполнит их содержимым из своей ужасной коллекции. Каждая из этих кукол была потенциальным вместилищем, готовым принять в себя шепчущую, полную страха и боли, душу, которую он мог бы поймать в свои сети и подчинить своей воле.
Его губы растянулись в улыбке, лишённой всякого тепла, — улыбке сфинкса, ведающего ответ на загадку, что лежит по ту сторону смерти. Он поднялся с кресла и медленно, с ощущением власти, подошёл к большому резному шкафу, где в строгом порядке, словно знатные гости на балу, размещались его самые изысканные творения — куклы, изображавшие горожан, аристократов, учёных, дам в пышных платьях. Его взгляд скользнул по их фарфоровым лицам с нарисованными улыбками и стеклянными глазами, пока не остановился на одной — фигурке знатного горожанина, одетого в бархатный камзол, с важным и несколько надменным выражением лица.
Казимир медленно протянул руку и коснулся холодной фарфоровой щеки куклы. Прикосновение это было не ласковым, но собственническим, полным леденящего душу предвкушения.
— Ну что же, — прошептал он, и его шёпот был слаще яда и звучнее любого колокола. — Кого мы пригласим на следующий сеанс?
Вопрос это повис в спёртом воздухе мастерской, не требуя ответа, ибо ответ был уже ясен ему самому. Он был риторическим, как риторична молитва в устах атеиста. Он знаменовал собой начало. Начало великой, ужасающей охоты, где он был и охотником, и ловцом душ, и тем, кто дирижирует танцем мёртвых под нескончаемый, доносящийся из бездны, шёпот.
Глава 3. Маска
Опустошённые улицы города, подобно проржавевшим артериям некогда живого исполина, извивались в предрассветном тумане, что стелился по мостовой густым, почти осязаемым саваном. Казимир шел по ним, ощущая себя призраком, затерявшимся в лабиринте собственных мрачных предначертаний. В руке его, сокрытой в кармане сюртука, он сжимал холщовый мешок, и сквозь грубую ткань пальцы его ощущали холодную, отполированную временем маску — лик Пьеро, его немого и всё же красноречивейшего спутника. Тяжесть сего предмета была не столько физической, казалось, он нёс не куклу, но сгустившуюся меланхолию, вырванную им из пыльного небытия чердака и обретшую ужасающую, гипнотическую силу.
Целью его был лабиринт старых, оседающих в сырую землю домов на окраине, где одинокое здание, более походившее на склеп для живых, нежели на обитель смертных, притулилось под сенью громадного, иссохшего вяза. То была лавка Грегора, скупщика краденого и хранителя тайн, человека, чья душа, как полагал Казимир, давно истлела, оставив после себя лишь хищный, меркантильный инстинкт. Воздух вокруг был насыщен миазмами заболоченной канавы и чём-то ещё — сладковатым, тленным запахом гниющей древесины и порока, что делало каждый вдох испытанием. Лунный свет, бледный и чахоточный, с трудом пробивался сквозь пелену тумана, отбрасывая на стены зданий неясные, пульсирующие тени, которые словно бы жили своей собственной, непостижимой жизнью, повторяя в немом ужасе конвульсии спящего города.