Выбрать главу

Казимир не испытывал страха; нет, он был преисполнен иного чувства — лихорадочного, почти болезненного предвкушения, того самого, что заставляет врача вскрывать очередной труп в надежде отыскать источник неведомой болезни. Он переступил порог сего узилища, и колокольчик над дверью издал не весёлый, привычный звон, а некий хриплый, предсмертный стон, будто последний вздох умирающего. Внутри царил полумрак, едва разгоняемый тусклым светом керосиновой лампы, чьё стекло было густо покрыто пылью и паутиной. Воздух был густ и тяжёл от запахов старой кожи, плесени, лака и чего-то металлического, что напоминало запах крови, хотя, быть может, то было лишь игрой воспалённого воображения. Повсюду, на грубо сколоченных полках, в пыльных витринах и просто на полу, громоздились предметы — свидетельства чужих преступлений и потерь: серебряные портсигары с вензелями, чьих владельцев уже не было в живых, потускневшие украшения, некогда блиставшие на шеях красавиц, часы, остановившиеся в тот самый миг, когда их хозяева испустили дух, и груды книг в потертых переплётах, хранивших шепот забытых мыслей.

За прилавком, подобно громадному, бледному пауку в центре своей паутины, восседал сам Грегор. Человек с лицом, лишённым всякого выражения, с глазами холодными и рассчётливыми, как у речного рака. Он был воплощением равнодушия, и казалось, ничто в сём мире не могло вывести его из того оцепенения, в коем он пребывал годами.

— Старина Казимир, — произнёс он голосом, скрипучим, как несмазанная дверь. — Что несёшь? Опять какую-нибудь безделицу с того чёртова чердака?

Казимир не ответил сразу. Он медленно, с почти театральной торжественностью, прошёл к прилавку, его шаги не издавали ни звука, поглощаемые толстым слоем пыли на полу. Он ощущал на себе тяжёлый, подозрительный взгляд Грегора, но это лишь усугубляло его странное, нарциссическое упоение. Он был режиссёром, готовящимся представить своё главное произведение, а сей затхлый склеп — идеальными подмостками для трагедии.

— На сей раз, любезный Грегор, я принёс не вещь, — начал Казимир, и голос его прозвучал тихо, но с металлическим отзвуком, заставившим скупщика насторожиться. — Я принёс… историю.

С этими словами он извлёк из мешка куклу Пьеро. Бледное, искажённое маской скорби лицо комедианта явилось взору, застывшее в немом крике. Глаза из тёмного стекла, казалось, впитывали скудный свет лампы, дабы извергнуть его обратно в виде пронзительного, невыносимого знания. Казимир поставил куклу на прилавок, меж ним и Грегором, с той же осторожностью, с какой жрец возлагает священную реликвию на алтарь.

Грегор фыркнул, но в его глазах мелькнула тень беспокойства.
— Историю? — переспросил он. — И что же может поведать сия старая развалюха? Детские сказки?

— О, нет, — прошептал Казимир, наклоняясь чуть ближе. — Она поведает историю, кою знаете лишь вы да, быть может, тени, что неотступно следуют за вами. Но тени безмолвны. А она… о, она нет.

И тогда Казимир позволил своим губам коснуться нарисованного уха Пьеро, притворяясь, что шепчет ему нечто. Он не издал ни единого звука, но в гробовой тишине лавки сам этот жест был красноречивее любого крика.

И послышался шепот. Тихий, сиплый, словно доносящийся из-под земли, из самой преисподней. Он исходил не от Казимира, чьи губы были сомкнуты в тонкую, жёсткую усмешку, но, казалось, рождался в самой деревянной груди Пьеро, в его пустоте.

— Серебряный канделябр… — прошипел шёпот, заставляя пламя лампы дрогнуть. — …из спальни старого Морлана… Тот, что стоял на камине…

Грегор, слушавший сначала с презрительной усмешкой, замер. Его широкое, бледное лицо начало терять и без того скудные краски, становясь землисто-серым, как у утопленника. Глаза его, обычно столь тусклые, расширились, в них вспыхнул дикий, животный ужас.

— Что за дьявольщина?.. — вырвалось у него, но голос был хриплым и бессильным.

Казимир лишь поднял палец, призывая к тишине, и вновь склонился к кукле. Шёпот продолжил свою леденящую душу исповедь, и каждое слово его было отточенным лезвием, вонзающимся в самую суть Грегора.

— А потом… потом была девочка… Эмили… С куклой, что всегда брала с собой… Ты сказал, она сама убежала в метель… Но её платок… её маленький платок с вышитыми фиалками… Он был у тебя… Ты вытер им рукоять ножа… прежде чем бросить его в реку… Он был влажным… от снега… и от чего-то ещё… тёплого и липкого…