Выбрать главу

Матрона сия, чей строгий лик Казимир помнил с той же отчетливостью, что и лик ее дочери, была женщиной из железа и молитвенника. Вера ее была не теплым, живительным светом, но холодным, неумолимым пламенем инквизиторского костра, обращенным как вовне, так и внутрь. Она воздвигла вокруг своей семьи крепость из догматов и приличий, и сквозь бойницы сей крепости взирала на мир с подозрением, видя в каждом человеке потенциального искусителя, а в каждой радости — греховную ловушку. Именно она, как он подозревал, сыграла не последнюю роль в решении Илоны отвергнуть его, бедного артиста, человека без рода и племени, чья жизнь была сплошным карнавалом, а ремесло — греховной ложью.

И вот, дабы сокрушить крепость, он решил обратить ее же собственную цитадель в орудие разрушения. Ему требовалась душа госпожи Матроны. Не метафорически, но в самой что ни на есть осязаемой, чудовищно-материальной форме, дабы вложить ее, точно яд, в уста бездушной куклы.

Кладбище, где обрела вечный покой сия суровая Матрона, находилось на самой окраине города, там, где улочки уже совсем теряли свою внятную форму, расползаясь в хлюпающее, топкое болото. Оно было старым, заброшенным, преданным забвению, как и все, что не могло более служить тщеславию живых. Ограда его покосилась и поросла мхом, каменные плиты, подточенные сыростью, уходили в землю, словно вязнувшие в трясине корабли, а воздух над ним был неподвижен и густ, словно масло, и пах он прелыми листьями, влажной глиной и чем-то еще, сладковато-тлетворным, что не поддавалось определению.

Казимир явился туда в тот час, когда луна, бледная и больная, лишь изредка пробивалась сквозь рваные покровы туч, отбрасывая на землю призрачные, колеблющиеся пятна света. В руках он нес небольшой, но тяжелый сверток, завернутый в черный бархат, — его будущую марионетку, куклу, коей предстояло стать саркофагом для чужой души. Он шагал меж могил, не ощущая под ногами земли, ибо все его существо было напряжено, подобно тетиве, готовой выпустить стрелу в самую сердцевину тьмы. Наконец он нашел то, что искал: массивное надгробие из черного мрамора, на котором еще можно было разобрать надпись: «Матрона фон Вальтер. Да упокоится с миром». Слова сии показались ему верхом лицемерия, ибо покой был именно тем, что он ныне намеревался нарушить.

Он не стал прибегать к помощи лома; физическое осквернение гроба было ему столь же отвратительно, сколь и не нужно. Его инструментом была воля. Его ритуалом — сосредоточение всех ядовитых сил его души. Развернув бархат, он извлек куклу. То была не утонченная фарфоровая барышня, но нечто куда более простое и оттого — жуткое: деревянная фигура, грубо вырезанная, с безликим овалом вместо лица, одетая в темное, строгое платье, скроенное по моде лет двадцати назад. Она была пуста, безмолвна и пассивна, идеальный сосуд, кой предстояло наполнить горьким, сопротивляющимся содержимым.

Расставив на могильной плите три черные свечи, он возжег их. Пламя не колебалось и стояло ровно, и неподвижно, словно три горящих ока, взиравших из преисподней. Казимир опустился на колени, вложив куклу в свои объятия, и устремил взор в ту точку в пространстве, что находилась меж свечами, в самом центре треугольника, образуемого их зловещим светом.

И начал он свой вызов. С тихой, сокрушительной настойчивостью, с внутренним напором, что исходил из самых глубин его существа. Он не произносил заклинаний из старых книг; он творил свою собственную черную литургию, обращаясь к тени Матроны, взывая к ней силой своей неприкаянной воли. Он напоминал ей о ее земных заботах, о ее гордыне, о ее страхе перед грехом; он тянул ее из небытия острыми крючьями ее же собственных, не отпущенных пристрастий и обид.

И впервые за всю его практику сих отвратительных таинств нечто пошло не так.

Обычно души, им призываемые, были слабы, растеряны, пассивны; они цеплялись за предлагаемую им форму, как утопающий за соломинку. Но душа Матроны была иной. Она не шла на зов, сопротивлялась ему с силою, что повергла его в изумление и леденящий ужас. Он ощущал ее как плотную, упругую, отталкивающую субстанцию, что не желала покидать свой холодный покой. В воздухе, хотя он по-прежнему оставался недвижим, возникло незримое давление; ему стало трудно дышать, словно могильная земля сдавила его собственную грудь. Свечи не погасли, но пламя их съежилось, потемнело и стало похоже на три капли расплавленного олова.

— Ты войдешь! — прошипел Казимир, и в голосе его впервые зазвучала не всепобеждающая уверенность, но свирепая, почти отчаянная решимость. — Я приказываю тебе! Ты будешь мне служить в смерти, как не служила в жизни!