Выбрать главу

Он усилил напор своей воли, сконцентрировав ее в единый луч, острый, как стальная спица. Он мысленно вонзал его в ту незримую преграду, что отделяла его от души усопшей. И тогда он почувствовал боль. Подлинную, физическую боль. Она пронзила его собственное существо, будто тот самый луч, им испускаемый, наткнулся на сопротивление и, отразившись, вонзился в него самого. Голову его сдавили тиски невыносимой мигрени; в костях возникла ломота, словно он пролежал на сыром камне долгие годы; в ушах поднялся оглушительный шум, в коем смешались звон колоколов и предсмертный хрип.

Это была ее воля. Воля фанатичной, несгибаемой старухи, что и по ту сторону бытия отказывалась подчиняться. Она защищалась, и защита ее была ужасна, ибо основана была на том же самом, что делало ее столь неприступной при жизни — на слепой, бескомпромиссной вере в свою правоту.

Но Казимир был одержим. Боль, которую он чувствовал, лишь распаляла его ярость. Он не отступил. Вместо этого он изменил тактику. Если он не может притянуть ее к себе силой, он сломает ее сопротивление тем же самым способом, каким ломают дикого зверя — через боль и страх. Он начал атаковать. Он представил себе, как его воля — тяжелый, тупой молот — обрушивается на ту незримую сущность. Он воображал, как кости ее призрачного тела ломаются, как кричит ее немая душа, как трещит и рушится ее духовная крепость.

И с каждой воображаемой пыткой, которую он причинял ей, ответная волна боли накатывала на него самого. Он содрогался, его тело покрылось холодным потом, зубы стиснулись до скрежета. Он ломал ее, но и сам подвергался крушению. Это была битва двух одержимостей, столкновение двух неукротимых на хрупком мосту между мирами, и платой за победу в ней было взаимное уничтожение.

Наконец, когда ему показалось, что еще один миг сего противостояния разорвет его на части, он почувствовал, как что-то поддается. Та упругая, отталкивающая сила ослабела, дрогнула и, с глухим, внутренним треском, словно ломалась ветка столетнего дуба, — рухнула. Нечто холодное, стремительное и горькое, как полынь, хлынуло из точки перед ним и ворвалось в куклу, что он сжимал в своих объятиях.

Деревянная фигура вдруг дернулась в его руках, как тело, бьющееся в предсмертной агонии. Голова ее откинулась назад, и на безликом овале, в том месте, где должен быть рот, возникла щель, из которой вырвалось невыносимое ощущение безмолвного крика. Затем кукла замерла.

Казимир, едва дыша, смотрел на свое творение. Триумф его был отравлен измождением и той адской болью, что все еще звенела в каждом его нерве. Он силой, буквально ломая ее волю, вселил душу Матроны в сей деревянный саркофаг. Но он чувствовал — она не покорилась. Она была сломлена, но не побеждена. Она таилась внутри, как пленник в камере, исполненная ненависти и ужаса.

Он поднес куклу к лицу, заглядывая в ее невидящие глазницы.

— Теперь ты заговоришь, — прошептал он хрипло. — Ты заговоришь тем, что я прикажу. Ты признаешься в том, что твоя дочь — грешница, рожденная не от законного мужа, но от тайного любовника. Ты опозоришь ее именем, кое ты столь ревностно оберегала при жизни.

Кукла молчала. Но в ее молчании он ощущал напряженное, яростное сопротивление. Он заставил ее принять форму, но не подчинил ее волю до конца. И в этой неполноте победы, в этом сломленном, но не сдавшемся духе, таилось семя будущих бед. Но Казимир, опьяненный своей мнимой победой и жаждой мести, отринул сей тихий, предостерегающий голос. Он держал в руках не просто куклу. Он держал в руках бомбу, чей часовой механизм уже начал свой обратный отсчет.

И вот настал день, когда солнце, будто устыдившись того, что ему предстояло осветить, спряталось за сплошной, свинцовый потолок туч, и мир погрузился в унылый, серый полусвет, столь соответствующий замыслам Казимира. Главная площадь города, обыкновенно шумная и пестрая, в тот час казалась неестественно притихшей, подавленной тяжестью надвигающегося действа; даже крики торговцев и звон колоколов звучали приглушенно, словно доносясь из-за толстой стеклянной стены. Сам воздух, влажный и неподвижный, был подобен похоронному савану, наброшенному на город.

Казимир выбрал для своего представления место под сенью древнего собора, чьи готические шпили, будто иссохшие пальцы скелета, упирались в низкое небо. Здесь, в нише между двумя колоннами, он воздвиг свой малый театр — невзрачную ширму из потемневшего от времени дерева, за которой скрывался он сам и его ужасная соучастница. На фоне монументального величия собора его балаганчик казался ничтожным, жалким, подобно гнойнику на теле великана, но именно в этой ничтожности и таилась его сила, ибо зло, как известно, всего прочнее укореняется в малом и неприметном.