Выбрать главу

Казимир, не в силах вымолвить ни слова, лишь качал головой, его дыхание стало прерывистым и хриплым.

— Он смотрит на тебя, — продолжал шёпот, и обсидиановые глаза куклы, казалось, расширились, поглощая всё окружающее. — Из-за плеча твоего. Из тьмы, что старше звёзд. Он всегда смотрел.

Взгляд Казимира непроизвольно метнулся к стене, где плясала его собственная, искажённая ужасом тень. Но была ли она только его? Очертания её казались смутно чужими, увенчанными какими-то рогами или острыми ушами.

— Арлекин, — выдохнула кукла с леденящей душу нежностью. — Он ждёт. Он так долго ждал. Ждёт, когда ты наденешь его костюм. Его лик. Его вечную улыбку.

Имя «Арлекин», столь знакомое, столь безобидное в ином контексте, прозвучало здесь как приговор, как клеймо, выжигаемое на его бессмертной душе. Казимиру почудилось, что по его коже проползло нечто холодное и склизкое, обвиваясь вокруг шеи, сжимая горло. Он больше не мог это вынести. Этот шёпот, эта улыбка, этот взгляд, проникающий в самые потаённые, самые гнилые уголки его существа, куда он сам боялся заглядывать.

С диким, нечеловеческим криком, в коем не было ни слова, лишь чистейший звук лопающегося от ужаса рассудка, он ринулся вперёд. Он схватил куклу-Графа, уже не помня о своей былой гордости за это творение, и с силой, рождённой отчаянием, поднял её над головой и что есть мочи обрушил на каменный пол.

Треснуло. Раздался звук ломающегося дерева, ломающейся воли, рушащейся иллюзии власти. Эбеновое тело расщепилось вдоль груди, отлетела резная рука, голова, отскочив, покатилась под верстак, и на миг её обсидиановые глаза, отразив пламя свечи, метнули в его сторону последний, полный ненависти и торжества взгляд. И тогда — воцарилась тишина. Глубокая, абсолютная, могильная. Лишь тяжёлое, с присвистом, дыхание Казимира нарушало её. Он стоял, сгорбившись, глядя на осколки своего демона, на разбросанные по полу части ненавистной марионетки, и по его щеке медленно скатилась капля пота, смешанная со слезой бессильной ярости. Ему показалось, что он победил. Но в гробовой тишине комнаты уже зарождался новый, куда более страшный шёпот.

Тишина, воцарившаяся в подсобке после акта разрушения, была отнюдь не благословенной, не умиротворяющей тишиной забвения. Нет, то была тишина напряжённая, тягучая и зловещая, подобная затишью перед самой свирепой бурей, тишина притаившегося хищника, что замер в ожидании, дабы жертва сама предалась ложному чувству безопасности. Воздух, плотный и спёртый, был наполнен мельчайшей пылью от разбитого эбенового тела, и частицы сии, кружась в луче света от одинокой свечи, уподоблялись мириадам тёмных душ, вырвавшихся на волю. Казимир, стоя на коленях среди сего хаоса, смотрел на осколки куклы-Графа, и в груди его, вслед за первоначальным приступом яростного торжества, начало закипать иное, куда более гнетущее чувство — чувство вины, столь же острое, как осколок стекла, и чувство страха, столь же бездонного, как сама вечность.

Он попытался убедить себя в своей победе. «Она разбита, — твердил он мысленно, глотая комок, вставший в горле. — Молчит. Не более чем щепки и прах». Но стоило ему перевести взгляд на свою руку, сжатую в кулак, на которой проступили багровые ссадины от удара о твёрдое дерево, как сомнение, подобно ядовитой лиане, начало обвивать его рассудок. А что, если дух, вселившийся в куклу, не был уничтожен? Что, если он, вырвавшись из своей деревянной темницы, ныне витает свободно в этом замкнутом пространстве, незримый, но оттого не менее ощутимый? Мысли сии терзали его, и чем дольше он пребывал в этой проклятой комнате, тем явственнее ощущал на себе тяжесть некоего взгляда — взгляда, лишённого плоти, но исполненного древней, неумолимой злобы.

В конце концов, не в силах более выносить гнетущее молчание и давящую тяжесть собственных размышлений, он, словно беглец, покинул подсобку, накрепко захлопнув за собой дверь. Замок, старый и ржавый, щёлкнул с сухим, окончательным звуком, и Казимир на миг почувствовал облегчение, словно заточил в каменном мешке не просто обломки куклы, но и часть собственного страха. Он поднялся в свои личные покои, расположенные на самом верху, в башне, что одиноко вздымала свой шпиль к ядовито-жёлтому небу. Комната сия была столь же аскетична и неуютна, как и душа её обитателя: голые стены, по коим ползали влажные тени, узкая кровать с чёрным балдахином, напоминавшим погребальный покров, и письменный стол, заваленный эскизами и чертежами новых марионеток — сих безгласных и пока ещё послушных рабов его воли.