Выбрать главу

Но был и другой звук. Едва слышный, исходящий из всех этих движущихся частей одновременно. Словно сам воздух, вибрируя в трещинах дерева, порождал шёпот. Тихий, монотонный, лишённый всякой интонации, он был подобен молитве безумного монаха или заклинанию, читаемому над открытой могилой. И слова сего шёпота, повторяемые вновь и вновь, были всегда одни и те же, три слога, что вонзались в сознание Казимира отточенными кинжалами:

«Арлекин... Арлекин... Арлекин...»

Казимир отпрянул от двери, как от раскалённого железа. Его лицо исказила гримаса невыразимого ужаса. Он судорожно нащупал в кармане ключ и, дрожащими руками, с трудом вставил его в замочную скважину, повернул до характерного щелчка. Теперь дверь была заперта. Заключён двойной замок — и железный, и замок его собственной воли, ибо он поклялся себе более никогда не переступать порог сего проклятого места.

Он бросился прочь, вверх по лестнице, в свою башню, запирая за собой каждую дверь на пути. Но едва ли он мог запереть себя от того, что происходило у него в голове. Ибо, даже добравшись до своей комнаты и привалив дверь тяжёлым стулом, он продолжал слышать этот шёпот. Он звучал не из-под двери, не сквозь стены — он звучал внутри него, в самой сокровенной глубине его черепа, отдаваясь в каждом ударе пульса, в каждом вздохе. «Арлекин... Арлекин... Арлекин...»

И в тот миг, стоя в центре своей комнаты, вцепившись пальцами в виски, дабы изгнать этот навязчивый звук, Казимир с ужасающей, абсолютной ясностью постиг горькую истину. Он не был хозяином. Он не был кукловодом, держащим в своих руках нити судеб своих деревянных актёров. Нет. Он и сам был всего лишь марионеткой, одной из многих, пляшущей на невидимой сцене, освещённой адским пламенем, под сводами театра, чьим режиссёром было нечто бесконечно более древнее, мрачное и могущественное, нежели он мог себе вообразить. Сценарий же сего представления писался не им, и конец его был сокрыт во тьме, что клубилась за краем мира, и имя той тьмы было — Арлекин.

Глава 7. Призрак из прошлого

Бархатный занавес, тяжелый, как саван, опустился с глухим, окончательным вздохом, поглотив финальный, застывший в немой агонии лик марионетки-убийцы. Бурные, но призрачные рукоплескания извне, доносившиеся словно из иного, не столь осязаемого мира, наконец-то смолкли, растворившись в пыльном мраке зала, и в Царстве Кукол воцарилась та гнетущая, священная тишина, что была единственно подобающим гимном его Владыке. Казимир, сей единственный и неповторимый демиург сего искусственного бытия, стоял в глубокой тени кулис, вдыхая затхлый, сладковатый воздух, пропитанный ароматом старого дерева, воска и невыразимой, сокровенной скорби. Сердце его, увы, не учащало свой бег от восторга творения, но лишь тяжело и мерно билось в такт отзвучавшей мелодии, словно маятник, отсчитывающий последние секунды угасающего сознания. Власть, коей он столь жаждал и коей, по видимости, обрел, была подобна тонкому, холодному пеплу, осевшему на дно его души; она не согревала, но лишь свидетельствовала о неумолимом тлении всего сущего, включая его собственную, изможденную гордыней натуру.

И вот, когда он уже готов был обратиться к своим безмолвным деревянным актерам с обычной, исполненной надменной неги речью, дверь в его святилище — та самая, малая, потаенная дверь, что вела из внешнего мира в сию обитель теней, — скрипнула, нарушив саму ткань его уединения. Никто из смертных не дерзал переступать сей порог после представления. Казимир обернулся с медлительностью раздраженного повелителя, дабы узреть дерзкого нарушителя его покоя, и взгляд его, острый и пронзительный, даже в полумраке способный различить малейшую трещинку на лакированной щеке куклы, упал на женскую фигуру, застывшую на пороге.

Облик сей был ему знаком до мучительной боли, до тошнотворного головокружения, ибо являлся он из глубины тех самых лет, что он пытался предать забвению, вырезать из книги своей памяти, как испорченные и никчемные страницы. То была Эмилия. Но не та Эмилия, чей образ, юный и сияющий невинной радостью, хранился в запертом сундуке его воспоминаний, — нет, то была тень той девы, призрак, сотканный из времени и печали. Черты ее лица, некогда столь нежные и оживленные игрою чувств, ныне казались отточены резцом неизбывного горя; утомленные веки оттеняли глубокие, исполненные бездонной меланхолии очи, в которых не осталось и искорки былого страха, но лишь безбрежная, усталая скорбь, подобная глади мертвого озера в час безлунной ночи. Платье ее, простое и темное, вбирало в себя окружающий мрак, так что сама она казалась лишь бледным, скорбным ликом, парящим в воздухе, насыщенном пылью и забытыми клятвами.