Выбрать главу

И тогда он начал. Сначала шёпотом, а затем всё громче и громче, он принялся читать слова, почерпнутые из той древней книги. То не был язык, знакомый его слуху; звуки сии были гортанны, шипящи и полны отвратительной мелодии, они рвались из его глотки, будто против его воли, словно не он говорил ими, но некая тёмная сила, использовавшая его уста как своё орудие. С каждым произнесённым слогом воздух в комнате становился тяжелее, густел, наполняясь незримой, гнетущей субстанцией. Пламени свечей вздымались и опадали, отбрасывая на стены пляшущие, искажённые тени, которые уже не просто повторяли очертания предметов, но жили своей собственной, безумной жизнью. Казимир чувствовал, как нечто внутри него начинает шевелиться, содрогаться, будто силясь вырваться наружу. Сперва это было похоже на лёгкое головокружение, на приступ дурноты, но вскоре ощущение переросло в нечто невыразимо более ужасное.

Он почувствовал, как невидимый, холодный как лезвие ножа, луч сознания вонзается в самую сердцевину его существа, в ту сокровенную точку, где пребывало его «я», и начинает медленно, неумолимо рассекать его надвое. То была не физическая боль, но нечто неизмеримо более пронзительное — агония духа. Ему казалось, будто из него вырывают клок за клоком его воспоминания: образ старой усадьбы в лунном свете, лицо Эмилии, каким он увидел его впервые, сладкий ужас первого оживлённого им создания — всё это отделялось от него, превращаясь в нечто постороннее, упакованное в незримый свёрток, который медленно перетекал по его рукам в холодные пальцы двойника. Он чувствовал, как его воля, единая и неделимая, начинает раскалываться, подобно дубу, поражённому молнией; одна её часть оставалась с ним, другая — ускользала, уплывала в бездну, что зияла за стеклянными глазами марионетки. Он слышал внутри своего черепа тихий, нарастающий треск ломающий его личность.

Взгляд его, затуманенный мукой, упал на треснувшее зеркало у его ног. И в его потускневшей глубине он увидел не одного, но двух себя: бледного, измождённого, с искажённым гримасой ужаса лицом — и другого, такого же, но сидящего недвижно, с лицом спокойным и страшным в своём неестественном покое. И он уже не мог с уверенностью сказать, который из них был он, а который — его творение. Граница между расплывалась, таяла, как воск от пламени тех самых чёрных свечей. Он чувствовал, как часть его мыслей, его страхов, его тайных знаний отрывается от основного массива его сознания и медленным, тягучим потоком, подобным чёрной смоле, перетекает в деревянное тело. Процесс сей был подобен медленному самоубийству, растянутому во времени, где он был и палачом, и жертвой одновременно. И последнее, что он ощутил, прежде чем сознание его потонуло в тёмных водах небытия, был леденящий холод, ползущий от сплетённых с его собственными пальцев марионетки, — холод пустоты, в которую он добровольно изгнал часть самого себя.

Сознание возвращалось к нему медленно, нехотя, как призрак, не желающий покидать насиженную обитель, — волна за волной, каждая из которых приносила с собой тягостное, всепоглощающее ощущение пустоты, подобной той, что царит в заброшенных склепах по прошествии столетий. Он лежал ничком на холодных половицах своей мастерской, и первое, что он ощутил, была зияющая прореха в самом себе, словно некий внутренний орган, доселе неведомый, но жизненно важный, был у него хирургически изъят. Память о ритуале представала перед ним как смутный кошмар, полный невыразимых мук и того леденящего холода, что исходил от сплетённых с его собственными пальцев марионетки. То было ощущение ампутации, и теперь на месте отсечённой части зияла чёрная, неумолимая пустота.

Казимир с трудом приподнялся на локтях, и голова его закружилась, мир поплыл перед глазами, затянутый пеленой тошнотворной дымки. Воздух в комнате был неподвижен, тяжёл и насыщен удушающим запахом оплывшего воска, гари и чего-то ещё — сладковатого и тлетворного, подобно аромату увядающих лилий на могиле. Семь чёрных свечей догорали, отбрасывали дрожащий, похоронный свет на стены, где тени, порождённые безумием ритуала, замерли в безмолвном, выжидательном оцепенении. Взгляд его, помутнённый и беспомощный, упал на кресло напротив. Там, в том самом кресле, где он и оставил своё творение, сидел его двойник. Неподвижный. Безжизненный. Такой же, каким он был до начала всего этого чудовищного действа.

Изначально в его измождённую душу хлынула горькая, ядовитая волна разочарования. Значит, всё было напрасно? Все эти муки, это добровольное расчленение собственного духа, это ныряние в запредельные бездны — всё сие оказалось великой мистификацией, жалким самообманом истощённого рассудка? Никакого «Великого Разделения» не произошло. Он остался в этом хрупком теле, изувеченный и опустошённый, а его творение, его идеальная копия, по-прежнему была лишь куском тщательно обработанного дерева, не более того. Горечь сия была столь велика, что он едва не разрыдался, едва не разразился тем истошным, безумным хохотом, что является последним прибежищем того, кто узрел всю тщетность своих устремлений.