Тогда он прибегал к иному, более древнему средству — вину, тёмному, как сама ночь, и густому, как кровь. Он пил его большими глотками из тяжёлого хрустального бокала, надеясь, что алкогольный туман окутает его сознание и убаюкает чудовище, терзавшее его душу. Он пил до тех пор, пока комната не начинала плыть перед его глазами, а свечи не расплывались в двойные, тройные языки пламени. Но увы — вино лишь обостряло его слух, делая его болезненно-восприимчивым, и сквозь гул в ушах, сквозь собственное тяжёлое дыхание, он слышал шёпот ещё отчётливее, ещё назойливее. Имя не просто звучало — оно обретало плоть, движение, ритм. Оно уже не было просто набором звуков; оно превратилось в стук — отрывистый, чёткий, металлический стук, похожий на удары каблуков по каменным плитам, выбивающих причудливый, нечеловеческий танец. Танец, в котором не было ни грации, ни радости, но лишь одна лишь насмешка, глумливая и безжалостная.
В конце концов, терпение его лопнуло, и он, вскочив с кресла, с размаху швырнул бокал о каминную полку, где тот разлетелся на тысячи сверкающих осколков, подобно слёзам, что не могла выплакать его душа.
— Замолчите! — взревел он, и голос его, хриплый, разбитый, прозвучал жалко и беспомощно в этом гулком пространстве, поглощённый всеобщим шёпотом. — О, ради всего святого, замолчите!
Но единственным ответом ему был тот же мерный, неумолимый стук, отныне отдававшийся эхом в его собственном сердце, будто оно само превратилось в площадку для этого дьявольского танца. «Ар-ле-кин… Ар-ле-кин…». Стук приближался, удалялся, кружился по комнате, и Казимиру начинало казаться, будто он вот-вот увидит и самого танцора — высокого, худого, в пёстром, колом обтянутом наряде, с лицом, скрытым маской, и с бубенцами, звенящими при каждом его движении. Но в комнате, кроме него, никого не было. Лишь тени, пляшущие при свете свечей, — тени, что с каждым мгновением становились всё длиннее, всё зловещее, принимая очертания, от которых кровь стыла в жилах.
И вот, когда звуки сии, достигнув своего апогея, угрожали окончательно разорвать хрупкую перепонку, что отделяла его рассудок от абсолютного хаоса, им овладела последняя, отчаянная мысль — мысль, рождённая в горниле самого что ни на есть животного, примитивного страха, коему чужды всякие умствования. Бегство! Бегство не физическое, ибо куда мог он бежать от самого себя, от этого дома, что сросся с его душой, как раковая опухоль. Но бегство умственное, в царство иного, пусть и столь же тёмного, знания. Его взгляд, дикий, блуждающий, упал на массивный фолиант, что покоился на столе, подобный гробнице, хранящей кости давно почивших истин. То была та самая книга, «Искусство комедии: Личины и Тени», купленная им некогда в порыве праздного любопытства, а ныне превратившаяся в источник всех его бедствий, в ящик Пандоры, из которого на свет божий вырвался этот неумолимый призрак.
Он ринулся к ней, его пальцы, дрожащие и холодные, впились в потрёпанную кожаную обложку, украшенную стёршимся тиснёным узором, что теперь казался ему картой его собственного ада. Он лихорадочно переворачивал страницы, испещрённые выцветшими чернилами и странными гравюрами, изображавшими ухмыляющихся Пульчинелл, меланхоличных Пьеро и, конечно же, его — того, чьё имя преследовало его теперь днём и ночью, — длинного, скрюченного Арлекина с его посохом-погремушкой. Ранее он пролистывал сии страницы с снисходительной улыбкой антиквара, видя в них лишь собрание суеверных басен и аллегорий, теперь же каждый знак на них дышал леденящей душу достоверностью.
Ибо в своём прежнем ослеплении, в гордыне ума, полагающего, что способен отделить зёрна рационального от плевел безумия, он упустил, пропустил, счёл за бредни одну главу — главу, что находилась на самых последних, почти сросшихся от времени и сырости листах, будто сама книга стыдилась содержащегося в ней откровения. Заголовок её, едва различимый, гласил: «О Первом Кукловоде и Том, Кто ждёт за занавесом». Сердце его, уже и без того измученное, забилось с такой силой, что почудилось, будто тот самый стук каблуков исходит теперь из его собственной груди. Придвинув к себе свечу, чьё пламя колыхалось в такт его прерывистому дыханию, он погрузился в чтение, и каждый слог впивался в его сознание, точно отравленная стрела.