Выбрать главу

И вот, в один из таких нескончаемых вечеров, когда время, казалось, растеклось, как чёрная лужа, и утратило всякое понятие о последовательности, Казимир, изнывая от жажды, порождённой не столько физиологией, сколько тлеющим внутри адом тревоги, поднёс к своим пересохшим, потрескавшимся губам тяжёлый хрустальный бокал, до половины наполненный водой, что отливала свинцовой тяжестью в сумраке. Глоток влаги, прохладной и безжизненной, должен был принести облегчение, но радости в нём не было, ибо пил он, словно осужденный, совершающий последний ритуал перед казнью. И в тот самый миг, когда влага коснулась его языка, взгляд его, блуждающий и неспокойный, скользнул по неподвижной фигуре двойника, восседающего в нескольких шагах от него.

И тогда он узрел нечто, от чего кровь в его жилах обратилась в лёд, а сердце, и без того изношенное, замерло в груди, словно поражённое внезапным параличом. Рука марионетки — та самая рука, чьи изящные, длинные пальцы он вытачивал с болезненной тщательностью, стремясь к абсолютному, невозможному сходству, — дрогнула. Движение это было бесконечно малым, едва уловимым, подобно колебанию паутины от дуновения сквозняка, что гуляет по заброшенным залам. Но оно было. И оно было направленным, осмысленным. Пальцы двойника, лежавшие до этого на колене в позе, полной мнимого покоя, сжались, приняв форму, в точности повторяющую хват Казимира на ножке бокала, и затем, с той же мерной, неторопливой плавностью, призрачная конечность поднесла к безгубому прорезу, что служил устами, невидимый, не существующий в нашем мире сосуд, и совершила тот же самый, до ужаса знакомый глоток.

Казимир остолбенел, бокал чуть не выпал из его ослабевшей руки. Он зажмурился, с силой прижав веки, в которых заструились кровавые прожилки, убеждая себя, что это — игра света и тени, порождение его измученных нервов, галлюцинация, рождённая бессонницей и неукротимым страхом. «Нет, — шептал он сам себе, и шепот этот звучал, как предсмертный хрип, — это лишь мираж, порождённый болезненным воображением, не более». Но когда он, собрав всю свою быстро тающую отвагу, вновь открыл глаза, он увидел, что двойник не изменил позы, его конечности вновь были недвижимы, а выражение лица, если можно назвать выражением застывшую маску из полированного дерева и воска, оставалось прежним — пустым и бездушным.

Однако семя ужаса, крошечное, но обладающее чудовищной всхожестью, было уже брошено в плодородную почву его души. И с этого рокового мгновения Казимир, сам того не желая, стал пленником своего творения. Он уже не мог отвести от него взгляда, этот пристальный, неотрывный взор стал его наваждением, его мукой. Он начал замечать другие, столь же тонкие, столь же едва уловимые движения. Когда он, измученный, вставал со своего кресла и начинал мерить шагами комнату, двигаясь взад-вперёд, подобно загнанному зверю в тесной клетке, ноги двойника, эти изящные, но мёртвые конечности, обутые в точную копию его собственных башмаков, начинали едва заметно подрагивать. Это была не ходьба, нет, до ходьбы было ещё далеко, но это было нечто несравненно более жуткое — содрогание, ритмичное, мерное, идеально синхронное с его поступью. Казалось, сама тень его поступи вселяла незримую жизнь в бездушный механизм, заставляя его откликаться на каждый шаг своего создателя лёгкой, почти призрачной дрожью, что пробегала по деревянным мускулам.

С каждым часом, с каждой минутой это подражание, эта мимикрия становились всё отчётливее, всё плавнее, всё невыносимее. Если Казимир, в порыве внезапной слабости, проводил рукой по своему липкому от испарины лбу, то через мгновение, отложенное на ужасающее, невыносимое мгновение, рука двойника совершала то же движение, скользя по гладкому, не знающему морщин и страданий, лбу. Если он, пытаясь стряхнуть оцепенение, резко поворачивал голову, дабы взглянуть в окно, за которым простиралось болото, окутанное вечным туманом, то вскоре и голова куклы, с противным, едва слышным скрипом, который он, быть может, и слышал лишь в своём воспалённом сознании, поворачивалась на ту же долю градуса. Это была не просто пытка; это был неумолимый, методичный процесс стирания граней, процесс, в котором тварь постепенно, с непоколебимым упорством, училась быть творцом, заимствуя его жесты, его манеры, его, казалось бы, уникальные, принадлежащие лишь ему одному телодвижения.