Выбрать главу

Ритуал, если это можно было так назвать, был завершён. Казимир медленно выдохнул, и его тело, бывшее до того напряжённым, как тетива лука, обмякло от страшной усталости. Он ждал. Он ждал появления ангела или демона, вспышки света, голоса с небес, чего угодно, что стало бы зримым подтверждением его успеха. Но ничего не произошло. Ничего! Тишина оставалась непробиваемой, пыль висела в воздухе неподвижно, лунный свет по-прежнему лился из окна мертвенным потоком. Никаких чудес. Никакой власти. Лишь он, его пыльный чердак и его безмолвные, деревянные спутники.

И тогда терпение его лопнуло. Всё накопившееся в нём за эти долгие годы унижений отчаяние вырвалось наружу в виде слепой, бессильной ярости. С гневным криком, в котором смешались все оттенки ненависти — к себе, к миру, к обманувшему его учителю, — он схватил книгу и что есть силы швырнул её в самый тёмный угол мастерской. Тяжёлый том с глухим стуком ударился о пол и заскользил под какую-то тумбу, исчезнув из виду.
«Бред! Бред сумасшедшего старика!» — прохрипел он, содрогаясь от рыданий и хохоча одновременно. Он был одурачен. Одурачен собственной надеждой, последней, ничтожной соломинкой, за которую он ухватился. Теперь он остался абсолютно один, наедине с холодным, безжалостным фактом своего окончательного и беспросветного поражения.

Ярость его, столь же бурная и бесплодная, как летняя гроза над высохшей пустошью, схлынула так же внезапно, как и нахлынула, оставив после себя лишь леденящую, всепоглощающую пустоту. Он сидел, сгорбившись над столом, и смотрел в темноту угла, куда улетела книга, силившись разглядеть её очертания, но видел лишь сплошной, непроглядный мрак. Стыд — жгучий и едкий — смешивался в его душе с чувством глубочайшего, почти инфантильного разочарования. Он, интеллектуал, человек, мнивший себя выше суеверий и предрассудков, позволил себе увлечься бреднями полоумного старика! Сие осознание было едва ли не горше самого унижения в балагане, ибо оно являлось ударом по последнему, что у него оставалось, — по его гордыне, по его уму.

Он провёл ладонью по лицу, ощутив под пальцами влажную прохладу собственной кожи, и попытался привести в порядок свои расстроенные чувства. Тишина, прежде показавшаяся ему столь зловещей, теперь была просто тишиной — пустой, бессмысленной, лишённой какого бы то ни было сверхъестественного оттенка. Воздух вновь обрёл свою привычную тягучесть, пыль медленно кружилась в луне, за окном послышался отдалённый, пьяный возглас, а затем и скрип колеса одинокой повозки. Мир, с его грубой и неизменной материальностью, вернулся на своё место. Всё было как прежде. Всё, кроме него самого. Где-то в самых глубинах его существа что-то надломилось, какая-то последняя тонкая перегородка, отделявшая его от полного отчаяния, и теперь он чувствовал себя выпотрошенным, опустошённым до самого дна.

Он поднял голову, и взгляд его, блуждающий и усталый, машинально упал на марионеток. Они стояли и сидели в своих привычных позах, застывшие в вечном, безмолвном ожидании. Пьеро, ближе всех расположенный к нему, склонил свою голову с выбеленным, как у трупа, лицом и нарисованной синей слезой на щеке. Его длинные, неуклюжие конечности были сложены так, что он казался воплощённой меланхолией. Казимир смотрел на него с привычной смесью жалости и отвращения. Этот шут, этот вечный страдалец… был его продолжением, гротескным отражением его собственной души, обречённой на вечные страдания без катарсиса и без зрительского сочувствия.

И вот, в тот самый миг, когда он готов был уже отвести взгляд, дабы не терзать себя более сиим зрелищем, это случилось.

Сперва он не понял, что именно произошло. Это был не звук, не шорох, не скрип. Это было нечто, существовавшее на самой границе восприятия, нечто, что можно было скорее ощутить кожей, нежели услышать ухом. Лёгкое, едва уловимое изменение давления в воздухе, смутная вибрация, исходившая от фигуры Пьеро. Казимир замер, всеми фибрами своей души пытаясь уловить и определить сие странное ощущение. Оно усиливалось, становясь всё более явственным, и вскоре он уже не мог отрицать его природу. Это был шёпот.