Глава 13. Нить перерезана
И вот настал тот миг, когда тонкая нить, на коей держалось жалкое подобие рассудка Казимира, не выдержав чудовищного напряжения, лопнула с тихим, лишь ему одному слышным, шелковым треском. Не страх, но нечто большее, нечто первобытное и всепоглощающее, овладело им — животный, слепой ужас, что изгоняет из души всякую мысль, оставляя лишь одну-единственную, огненную потребность: уничтожить. Уничтожить источник своего мучения, даже если этим источником окажется часть его собственного, истерзанного «я». Этот ужас, в коем смешались воедино отчаяние затравленного зверя и леденящий душу мистический трепет, вырвался из самой глубины его существа, сокрушая последние оплоты разума, подобно тому, как землетрясение обращает в прах древний, но непрочный храм. Он более не мыслил, не рассуждал; он лишь существовал как воплощение единого, всепоглощающего порыва — порыва к разрушению.
Взгляд его, затуманенный и дикий, упал на старый топор, прислонённый к каминной полке, — тот самый, что служил ему когда-то для раскалывания поленьев, дабы согреть этот склеп, эту гробницу, именуемую домом. Железо его было покрыто ржавыми подтёками, подобными запекшейся крови, а древко, потемневшее от времени и пота ладоней, хранило в своих шероховатостях память о прикосновениях давно истлевших пальцев. И в этом предмете, столь обыденном, Казимиру вдруг померещился некий страшный, символический смысл; он узрел в нём последний аргумент в споре с самим Дьяволом, оспаривавшим у него право на душу. Сжав до побеления костяшки пальцев, он ринулся вперёд и рука его, будто сама собой, впилась в шершавую древесину топорища. Холод металла, коснувшийся ладони, показался ему приветствием из мира мёртвых, обетованием освобождения через акт абсолютного, тотального уничтожения.
И он устремился к шкафу — к тому проклятому вместилищу его собственных кошмаров, материализованных в дереве, воске и тряпье. Там, за стеклом, покрытым лёгкой дымкой пыли, словно саваном, стоял он сам — его двойник, его зловещий двойник, чьё восковое лицо застыло в маске вежливого, почти учтивого ожидания. Кукла-Казимир была облачена в его собственный, поношенный сюртук; её искусно выполненные пальцы, столь похожие на его собственные, безвольно свисали вдоль тела, и в её стеклянных глазах, казалось, теплилась искра какого-то глубокого, нечеловеческого знания, насмешливого и всевидящего. Именно в эти глаза и уставился безумец, поднимая тяжёлый топор над головой в жесте, что был одновременно и отчаянной мольбой, и смертным приговором. Воздух со свистом рассекался зазубренным лезвием, и Казимир уже чувствовал в своих мускулах сладостное предвкушение удара, грохот ломающегося стекла, хруст дробимого в щепы дерева и воска, — уничтожения этого мерзкого подобия, этой пародии на его собственную личность.
Но удар так и не состоялся. Рука его, достигнув высшей точки замаха, внезапно замерла, будто упёрлась в невидимую, упругую, абсолютно непреодолимую преграду. Ничто в осязаемом мире не препятствовало её движению — ни цепь, ни верёвка, ни человеческая длань; но некая титаническая, безличная сила, возникшая из самого воздуха, сковала его конечность, обратив её в мраморную статую. Он пытался напрячь мышцы, влить в них всю ярость своего отчаяния, но они не повиновались, пребывая в состоянии окаменелого паралича. И тогда ужас, прежде гнавший его вперёд, сменился ужасом иного, куда более глубокого свойства — ужасом полной, абсолютной потери контроля над собственным телом, над храмом своей души. Он попытался издать крик, но и здесь его постигла неудача. Горло его сжалось, будто в тисках; лёгкие, жаждавшие излить в пространство всю накопленную муку, не могли протолкнуть воздух через глотку. Вместо оглушительного вопля из его уст вырвался лишь короткий, сиплый, животный хрип, более похожий на предсмертный вздох затравленного животного, нежели на звук, способный издать человек.