Выбрать главу

— И вот условие, — прошептал голос, и шёпот его был подобен шелесту ядовитых крыльев, — одно-единственное, простое и ясное. Если зрители — а они, поверь, будут — не отличит кукловода от куклы… если иллюзия окажется столь совершенна, что граница меж творцом и творением сотрётся… ты свободен. Я отпущу твою душу, и ты сможешь уйти из этого дома, скитаться где пожелаешь, носить своё бренное тело, куда захочешь. Ты обретёшь свою жалкую свободу.

Наступила пауза, тягучая и мучительная, будто предсмертный вздох. Казимир ощущал, как эти слова, подобно каплям ледяной воды, падают в самое нутро его существа. И тогда голос прозвучал снова, но теперь в нём не было и тени сладости; лишь холодная, отточенная как бритва сталь безысходности.

— Если же отличит… — и в этих словах прозвучала бездна насмешки, — что ж, у каждого акта должна быть развязка. У каждой пьесы — финал. И у каждой куклы, мой друг, наступает момент, когда нити обрываются раз и навсегда. Ты понимаешь меня? Ты видишь изящество моего предложения? Всё решает искусство. Твоё собственное искусство. Соглашайся… или оставайся в этом параличе вечно, ибо я могу удерживать тебя здесь до тех пор, пока стены этого дома не обратятся в прах, а твоя плоть не истлеет на костях. Выбирай.

И Казимир — не голосом, ибо голос ему не повиновался, но неким внутренним, отчаянным усилием всей своей воли, всей своей униженной души — понял. Понял, что бунт его бесполезен. Что он имеет дело не с призраком и не с галлюцинацией, но с силой, превосходящей его собственную на столько же, насколько сила кукловода превосходит силу тряпичной марионетки. Он был побеждён силой собственного творения, которое обернулось против него, вобрав в себя всю ту тьму, что таилась в глубинах его души. И в этом осознании своего полнейшего, абсолютного поражения родилось нечто новое — крошечная, едва теплящаяся искра. Искра последней, отчаянной надежды.

И так согласие было дано. Не словом, ибо уста его оставались скованными льняным саваном паралича, но тем внутренним, сокрушённым кивком души, который не мог остаться незамеченным для того, кто читал в его мыслях как в раскрытой книге, испещрённой кровавыми чернилами отчаяния. В тот же миг невидимые тиски, сжимавшие его конечности, разомкнулись. Казимир не упал, но медленно, с противным хрустом в суставах, застоявшихся и одеревеневших, осел на колени, словно марионетка, чьи нити внезапно ослабили. Топор лежал рядом, холодный и бесполезный, всего лишь кусок ржавого железа и дерева, утративший свой демонический ореол. Он был больше не нужен. Орудием отныне должен был стать он сам, его собственное тело и извращённый гений.

Словно повинуясь незримому приказу, ноги его сами понесли его к старому, массивному дубовому столу, заваленному обломками былых творений — клочьями пожелтевшей бумаги, сломанными перьями, засохшими горшочками с краской. Прах забвения густым слоем лежал на всём, и, когда его пальцы, всё ещё чуждые и дрожащие, коснулись столешницы, они оставили на ней следы, подобные следам призрака на туманном стекле. Он опустился в кресло, и в тот же миг правая рука его, будто одержимая некоей посторонней, могущественной силой, резко дёрнулась, схватила кусок угля и, отбросив крышку чернильницы, принялась чертить на лежавшем перед ним листе пергамента.

Это не было творчество в том смысле, какой вкладывал в это слово он прежде. Нет, это была странная и мучительная церемония, в коей он выступал и жрецом, и жертвой. Рука его двигалась с пугающей, механической быстротой, выписывая эскизы к финальному шоу — тому самому, что должно было решить его участь. Но пока она, послушная воле Арлекина, вырисовывала общую канву представления — сцену, напоминающую склеп, с маятниками, колышущимися подобно языкам погребальных колоколов, с куклами-скелетами, пляшущими менуэт тления, — ум Казимира, единственная его неприкосновенная цитадель, начал вынашивать свой собственный, тайный план.

Он понял, что прямое неповиновение невозможно. Любая попытка саботировать представление, сделать его неубедительным, будет немедленно уловлена и карается, вероятно, мгновенным и окончательным разрывом всех его нитей. Нет, следовало быть тоньше. Хитрее. Нужно было обмануть самого обманщика, вплести в яркую, отвлекающую ткань лжи одну-единственную, кричащую правдивую нить. Он должен был встроить в своё выступление тайный сигнал, безмолвный крик о помощи, который, быть может, один-единственный человек в зале сумеет увидеть и понять. Это должен быть знак, понятный лишь тому, кто знаком с его, Казимира, сокровенным языком, с теми образами, что преследовали его с детства и были запечатлены в его ранних, ещё не омрачённых безумием работах.