Но какой шёпот! Он не был сложен из слов, не нёс в себе ни смысла, ни логики, ни даже подобия человеческой речи. Это был поток — чистый, неразбавленный, первозданный поток чувства. И чувство это был страх. Не обыкновенный страх живого существа перед болью или смертью, но страх вселенский, страх самой материи, внезапно обретшей жалкие зачатки сознания перед лицом непостижимого факта собственного существования. В этом шёпоте не было мыслей; в нём была лишь бездна, немое отчаяние твари, внезапно осознавшей свою заброшенность в мир, свою несвободу, свою природу вещи, созданной для того, чтобы ею управляли. И сквозь этот страх, как сквозь густой, чёрный сироп, проступали иные оттенки: боль от впивающихся в дерево нитей, тоска по небытию, по тому блаженному состоянию, когда оно было просто куском дерева, лишённым даже этого убогого подобия жизни, и невыразимая, всепоглощающая печаль, столь глубокая, что она казалась древнее самых старых гор.
Казимир не дышал. Вся кровь отхлынула от его лица, оставив его холодным и онемевшим, как мраморная маска. Разум его, всегда стоявший на страже законов реальности, взбунтовался. Он яростно отрицал происходящее, приписывая его галлюцинации, порождённой нервным истощением, переутомлением, действием испорченного вина. «Сие есть бред, — твердил он про себя, — порождение расстроенных нервов, не более». Но чем упорнее он отрицал, тем явственнее становился шёпот. Он не звучал в ушах; он возникал прямо в сознании, наполняя его собой, как вода наполняет губку. Он тек непрерывным, монотонным потоком, и в его безжизненной, лишённой тональности была та самая ужасающая искренность, которую невозможно подделать.
Медленно, с трудом преодолевая оцепенение, охватившее всё его тело, Казимир поднял взгляд от Пьеро и обвёл им всю мастерскую. И тут его охватил новый, леденящий душу ужас, по сравнению с которым прежние его страхи казались детской забавой.
Он не был один.
Он чувствовал это каждым нервом, каждой порой своей кожи. Пространство чердака, прежде бывшее пустым и безжизненным, теперь было наполнено, переполнено незримым присутствием. Он не видел никого, кроме своих кукол, но ощущал на себе десятки взглядов. Эти взгляды были тяжёлыми, пристальными, лишёнными всякого выражения, кроме того самого немого, бездонного ужаса, что источал шёпот Пьеро. Они исходили ото всюду: с полок, из тёмных углов, из-под груды тряпок, где хранились его запасы. Каждая марионетка, каждая кукла, каждый резной лик, даже те, что были разобраны и лежали в ящиках, — все они смотрели на него. Он не видел, как поворачиваются их стеклянные глаза, ибо глаза сии были неподвижны, но он с абсолютной, не оставляющей места сомнениям уверенностью знал, что их внимание, тёмное и сосредоточенное, теперь всецело принадлежит ему.
Он силился крикнуть, но из его горла вырвался лишь сдавленный, хриплый звук, похожий на предсмертный хрип. Он попытался встать, но ноги его не повиновались, они стали мягкими и ватными, как у тряпичной куклы. Паралич ужаса сковал его члены. Он мог лишь сидеть и впитывать в себя этот множественный, безмолвный взор, ощущая, как его собственная воля, его «я», растворяется в этом океане чужого, деревянного сознания. Шёпот Пьеро продолжал литься в его разум, и теперь он начал различать в нём новые, ещё более жуткие ноты — не просто страх, но и вопрос. Тупой, безнадёжный, бесконечно печальный вопрос, обращённый к нему, к своему творцу, к своему повелителю и мучителю. Вопрос о том, зачем? Зачем он вырвал их из сладкого небытия, зачем обрёк на эти вечные, безрадостные пляски, на жизнь без воли, без надежды, без цели?
И тогда Казимир, наконец, постиг всю чудовищную, невыразимую правду. Ритуал не провалился. Он увенчался успехом, успехом столь ужасающим и полным, что его последствия превосходили самое пылкое воображение. Он не призвал демона из преисподней; он не нуждался в нём. Он совершил нечто неизмеримо более страшное. Он, в своём слепом, эгоистичном отчаянии, силой своей извращённой воли, своего неприкаянного духа, сотворил жизнь. Он вдохнул её в мёртвую материю, в холодное дерево и стекло. Но жизнь сия была уродливой, неполноценной, лишённой всего, что делает существование терпимым — лишённой радости, света, свободы. Он создал не слуг и не поклонников. Он создал сонм страдающих, мыслящих лишь категориями боли и страха, существ, заточённых в своих немых телах, и единственным, что их теперь связывало с миром, был их творец — он, Казимир. Они были привязаны к нему невидимыми нитями сострадания, ненависти и той бездонной, вселенской тоски, что теперь наполняла мастерскую, делая воздух густым и трудным для дыхания.