«Нет! — закричал он внутри себя, и крик этот, беззвучный и оттого еще более страшный, застрял у него в горле. — Это не то! Я должен писать о любви! О потере!»
Он с нечеловеческим усилием попытался переломить ход повествования, силой мысли ввести в него образ Элеоноры, цветущей и живой. Но его рука, орудие неведомого мучителя, лишь с большей яростью вонзила перо в бумагу. И вместо описания ее светлоокого лика, он вывел сцену, от коей кровь застыла в его жилах: сцену, где Властитель, дабы утолить голод своего Детища, приносит ему в жертву самое дорогое, что у него есть — нежную, хрупкую Деву с озера, чья душа была чиста, а любовь безгранична. Он описал, как Детище, лишенное формы, обволакивает ее, проникает в нее, не оставляя на ее теле ран, но высасывая из нее саму жизнь, саму сущность, обращая ее в бледную, бездушную куклу, чьи глаза — некогда сиявшие, как звезды — становятся пустыми, как глазницы черепа.
Казимир отшвырнул перо с таким отвращением, будто то была раскаленная докрасна кочерга. Оно, звякнув, упало на пол, оставив на потертых дубовых досках кроваво-черную кляксу. Он в ужасе отпрянул от стола, глядя на испещренный письменами лист. Это был не сценарий. Это был приговор. Это была его исповедь, вырванная из самых потаенных, самых гнилых недр его души и облеченная в аллегорическую, но оттого не менее жуткую форму. Он понял, наконец, всю глубину замысла Арлекина. Тот не просто заставлял его играть унизительную роль. Он заставлял его собственноручно, в муках и отчаянии, написать пьесу его собственного падения, его личную мистерию, где он был и автором, и главным действующим лицом, и жертвой.
Он схватился за голову, чувствуя, как стены кабинета смыкаются вокруг него, а тяжелый, тленный воздух давит на грудь, лишая дыхания. Тиканье часов в углу вдруг сменилось — теперь оно отбивало не секунды, а размеренные, гулкие удары, похожие на стук молотка, вбивающего гвозди в крышу гроба. И сквозь этот адский стук до него донесся знакомый, леденящий душу звук — тихий, металлический перезвон бубенчиков, смешанный с беззвучным, но ощутимым смехом, что исходил из самого мрака, копившегося в углах комнаты. Арлекин одобрял его работу. Первый акт трагедии был завершен. И репетиция Ада только начиналась.
С той поры, как проклятый сценарий был начертан, сама реальность в поместье Казимира претерпела чудовищное, почти неосязаемое, но оттого не менее ощутимое смещение. Воздух, и без того насыщенный миазмами тления, теперь, казалось, был наполнен незримыми токами некой адской энергии, что искривляла пространство и искажала звук. Стены гулких залов, украшенные портретами выцветших предков, чьи глаза, подернутые патиной времени, словно следили за каждым его шагом, содрогались от приглушенных шагов, не принадлежавших ни одному живому существу. И главным средоточием этого ужаса стал бальный зал — или то, что от него осталось: обширная пустота с потемневшим от сырости паркетом, где когда-то кружились в вальсе нарядные призраки прошлого, а ныне царила пыль и мертвенная тишина, изредка нарушаемая лишь скрипом половиц под ногой одинокого страдальца.
Именно здесь, в этом импровизированном храме его унижения, должна была происходить репетиция. Казимир стоял посреди зала, чувствуя себя жалкой букашкой, затерянной в центре гигантского, заброшенного колизея. Его конечности были тяжелы и непослушны, словно налиты свинцом отчаяния. Перед ним, на изрядном расстоянии, возвышалось огромное, в трещинах, зеркало в позолоченной раме, некогда отражавшее веселье, а ныне — лишь унылую пустоту и его собственное, искаженное страданием лицо.
Внезапно воздух перед зеркалом заколебался, словно от зноя, поднимающегося над раскаленными песками. Пыль, витавшая в луче бледного света, пробивавшегося сквозь заколоченное окно, закружилась в странном, зловещем вальсе. И тогда, без единого звука, из самой гущи этого воздушного вихря он начал проявляться. Сначала — контур, смутная тень, отбрасываемая невидимым источником света. Затем — черты, детали, пока, наконец, перед Казимиром не стоял он сам во всей своей жуткой красе.
Это была его точная копия, но копия, очищенная от следов человеческих слабостей, от изъянов, нанесенных временем и скорбью. И самое ужасное, что с первого же мгновения Казимир, впившийся в него взглядом, искал, жаждал увидеть те самые шелковистые, роковые нити, что связывали марионетку с кукловодом. Он вглядывался в пространство над его головой, вокруг запястий, у колен — но ничего! Воздух был пуст и прозрачен. Нитей не было видно. Они либо исчезли, либо стали столь тонки, что ускользали от восприятия, либо… либо их и вовсе не существовало, и эта тварь парила в пространстве, движимая собственной, зловещей волей.