Выбрать главу

И там, в узкой щели меж дверью и косяком, он увидел глаз. Человеческий глаз, полный невыразимого ужаса, застилаемого слезой. Это был старый слуга, верный Мартин, что, обеспокоенный доносящимися из мастерской звуками, подошёл к двери и поддался безотчётному, инстинктивному порыву — заглянуть внутрь. Шёпот Арлекина, силой, непостижимой для разума, заставил слугу обернуться и прильнуть к щели, повинуясь внушённому ему извне импульсу чистого, животного любопытства, смешанного со страхом. И в этом глазу, полном смятения и неведения о природе владевшего им порыва, Казимир увидел всё ничтожество своей прежней власти над бездушными куклами и всю бездонную, ужасающую мощь того, что предлагал ему этот демон в облике двойника.

— Вот это — истинное искусство, — произнёс Арлекин вслух, и его голос вновь заполнил комнату, заглушив психический звон и заставив тени на стенах замереть в почтительных позах. — Не управлять деревяшками, а дергать за нити реальности. За нити страха, желания, любви... Ты был ремесленником. Я даю тебе шанс стать художником.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Слова сии повисли в застывшем воздухе, тяжёлые, как свинец, и сладкие, как яд. Они проникали в самую душу Казимира, находя там отклик, столь же чудовищный, сколь и неотвратимый. Ибо в глубине своего падшего естества, под грузом ужаса и отчаяния, он ощутил проблеск чего-то старого, тёмного и знакомого — жажды власти, что когда-то, в дни его юности, заставила его обратиться к запретным рукописям и завести роковое знакомство с тёмным Арлекином. И этот проблеск, слабый, но упорный, как биение заживо погребённого, начал свою собственную, тихую и разрушительную работу в его сердце.

Искушение, коему подвергся несчастный Казимир, не было ни грубым, ни прямолинейным; оно не являлось ему в обличье дьявола с горящими углями и договором, написанным кровью. Нет, оно было тоньше, глубже, опаснее — оно проникало в самую сердцевину его существа, резонируя с теми тёмными струнами его души, что долгие годы дремали, подавленные страхом и раскаянием, но никогда не бывшие мёртвыми вовсе. Вид застывшего в щели двери глаза старого слуги, глаза, полного ужаса, произвёл в душе Казимира переворот столь же стремительный, сколь и губительный. В этом взгляде, лишённом воли, он с ужасающей ясностью узрел не просто мощь, но абсолютную, божественную в своём всевластии свободу — свободу творить и разрушать внутренние миры других существ, не марая рук о грубую материю.

Арлекин почувствовал эту роковую перемену. Улыбка на устах двойника стала шире, обнажив зубы, что в тусклом свете свечи показались Казимиру неестественно белыми и острыми.

— Слова — лишь одна из красок на палитре, — промолвил он, и его голос приобрёл сладкую, завораживающую убедительность. — Но почему бы не взглянуть на картину целиком? Почему бы не увидеть, как танцует плоть, повинуясь дирижёрской палочке твоего намерения?

Он плавным, неспешным жестом направился к единственному в мастерской окну, затянутому плотным слоем пыли и паутины, сквозь которые лунный свет пробивался жалкими, больными пятнами. Арлекин не стал стирать грязь; он лишь провёл ладонью по старому, потрескавшемуся стеклу, и оно, повинуясь его воле, стало прозрачным, как чистейший хрусталь, открывая вид на ночную улицу, погружённую в сон и туман. И этот внезапно открывшийся вид был столь же ярок и отчётлив, сколь неестественен, будто они смотрели в некое волшебное зеркало, показывающее мир, лишённый собственной воли.

На мостовой, окутанной сизой дымкой, замерли несколько фигур — запоздалый прохожий, спешивший по своим надобностям; пара влюблённых, застывшая в немом объяснении; старик, опершийся на свою трость. Все они были подобны изваяниям, внезапно поражённым взглядом Медузы. И это зрелище было в тысячу раз ужаснее пляски теней, ибо объектом манипуляции была сама жизнь, сама человеческая суть.

— Наблюдай, — просто сказал Арлекин.

И он вновь начал свою немую, жуткую симфонию. Его пальцы замерли в воздухе, слегка подрагивая, будто перебирая незримые клавиши гигантского инструмента, чьими струнами были души этих людей. И по его воле прохожий, чьё лицо секунду назад выражало лишь озабоченную спешку, внезапно исказилось гримасой животного, ничем не мотивированного страха. Глаза его расширились, челюсть отвисла, и он, не издав ни звука, шарахнулся в сторону, прижавшись спиной к холодной стене, весь сотрясаясь от безотчётного ужаса, причины коего не ведал и не мог ведать.