Затем персты Арлекина дрогнули иначе, и взгляд его обратился к влюблённым. И юная дева, чьё лицо сияло нежностью, внезапно помрачнела; глаза её наполнились слезами, а на губах застыло выражение горького разочарования, будто она в одно мгновение увидела все будущие измены и крушения своих надежд. Юноша же, стоявший перед ней, напротив, исторг из груди глухой стон невыразимой тоски, столь же внезапной, сколь и беспричинной, и схватился за сердце, будто его пронзил кинжал несуществующей боли.
— Они чувствуют, — пояснял шёпотом Арлекин, и в его голосе слышалось наслаждение истинного ценителя, — но не знают, что именно. Они уверены, что страх, отчаяние, тоска — плоды их собственной души. Они будут искать причины в своих поступках, в словах друг друга, в несправедливости мира. Они никогда не узнают, что были всего лишь глиной в руках ваятеля. Это и есть высшая форма искусства — творить, оставаясь незримым. Творить саму реальность их чувств.
Казимир слушал, и его собственное сердце, сначала сжавшееся от ужаса, начало биться иначе. В его груди, холодной и опустошённой, шевельнулось что-то тёплое и отравленное, нечто, что он давно считал похороненным — жажда. Та самая жажда власти, что когда-то вела его по тёмным коридорам запретного знания. Он смотрел, как по мановению руки этого демонического существа меняется сама ткань мира, как люди становятся марионетками в театре одной только воли. И он понимал, что всё, чем он занимался прежде — все эти нити, шарниры, воск и дерево — было жалким, детским лепетом, пародией на истинное могущество.
Это было не просто силой, но самой сущностью творения. Он мог бы не просто управлять куклами, но делать куклами живых. Он мог бы стать богом, творцом, незримо правящим миром человеческих страстей. Цена? Цена была его волей, его душой, его последними остатками человечности. Но разве то, что он предлагал, не стоило такой цены? Разве вечный, ничем не ограниченный полёт не стоит сожжённых за собой мостов?
Искушение было велико. Оно проникало в него, как сладкий, одурманивающий яд, разливаясь по жилам, туманя разум и согревая онемевшую душу. Он чувствовал, как его сопротивление, и без того слабое, тает, как воск под пламенем этой демонической свечи. Он почти уже был готов кивнуть, почти готов был отдаться этому потоку, принести последнее, что у него оставалось, на алтарь невыразимой мощи. Он стоял на самом краю пропасти, и тёмные воды забвения и всесилия манили его, суля избавление от страха, от слабости, от всей ничтожности его прежнего существования. Ещё миг — и падение стало бы неминуемым.
Он стоял на сем роковом пороге, душа его, сей ветхий оплот, сотрясаемый шквалом противоречивых страстей, готова была рухнуть и быть унесённой в небытие тёмным вихрем обещанного всемогущества. Вся воля его, подобно расплавленному воску, стекала в бездну, уготованную ему насмешливым демоном, принявшим его собственный облик. Он уже почти не ощущал различия меж собою и тем, кто стоял у окна, чья спина, прямая и властная, казалась центром мироздания; он уже почти согласился, почти возжелал слияния с сей чёрной, бездонной силой, дарующей свободу от всех земных мук — ценою самой души. Слова «я готов» уже родились где-то в глубине его гортани, готовые сорваться в гулкое, наполненное зловещими обертонами молчание мастерской.
И в сей миг наивысшего самоотречения, в миг, когда последние крупицы его «я» готовы были рассеяться как дым, палец его дрогнувшей руки, бессильно висевшей вдоль тела, случайно — или по воле какого-то высшего, не ведомого ни ему, ни самому Арлекину провидения — задел под грубой тканью его одеяния маленький, твёрдый предмет. Лёгкое, едва ощутимое прикосновение, слабый удар о кость. И этого оказалось достаточно.
Словно удар молнии пронзил его. Целый мир, погребённый под слоями страха, одержимости и отчаяния, вспыхнул в нём с ослепительной, болезненной ясностью. Это был амулет. Простой, шероховатый камень с естественным отверстием, подаренный ему много лет назад Эмилией. Кусок земли, обтёсанный ветром и водой, найденный ею на берегу озера в тот день, когда они, юные и безумные от счастья, познали всю кратковременную радость бытия.
Он не видел его глазами, но его душа, его память увидели всё: форму камня, шероховатость его поверхности, тот особенный, чуть прохладный вес, что всегда ощущался на его груди. И с этим ощущением хлынуло воспоминание — живое, дышащее полотно, залитое светом, что ныне казался принадлежащим иному, утраченному раю.
Он увидел её лицо — лицо, полное жизни, с глазами, сиявшими как две тёплые звезды, с румянцем на щеках, подобным утренней заре. Он услышал её смех —звонкий, чистый, как журчание ручья, смех, от которого в его собственной груди распускался цветок невыразимой нежности. Он ощутил тепло её руки, вкладывающей ему в ладонь этот неказистый камешек. «Это чтобы удача не обходила тебя стороной, мой господин кукольник, — сказала она тогда, и в глазах её играли весёлые искорки. — И чтобы ты всегда помнил, что есть вещи прочнее и долговечнее самой искусной куклы».