Выбрать главу

Кукла-двойник, которая мгновение назад была лишь безвольным комком дерева и кости, повернула голову. Повернула не так, как поворачивает её живой человек, плавно и естественно, но резко, с едва слышным щелчком, будто невидимая рука дёрнула невидимую нить. Её лицо, до того бывшее лишь безжизненной копией лица Казимира, ожило — не жизнью человеческой, но какой-то дьявольской, механической пародией на неё. И её глаза, те самые стеклянные бусины, в которых до того лишь тускло отражался свет, вдруг вспыхнули изнутри холодным сиянием, подобным гниению в глубине болота. И те же самые губы, что только что беззвучно шептали «Беги», теперь, на лице двойника, изогнулись в той же беззвучной гримасе. Но слова, что складывались на этих устах, были иными, противоположными, роковыми. И Эмилия, не в силах оторвать взгляд, с ужасом, леденящим душу, читала по ним, повторяя про себя этот немой приговор: «Останься».

И в тот же миг лицо Казимира исказилось новой судорогой — невыразимой муки, смешанной с каким-то тёмным, почти благоговейным страхом. Маска безумия вновь опустилась на его черты, но теперь это было иное безумие — не активное, яростное, а покорное, обречённое, безумие того, кто узрел свою судьбу и смирился с её неотвратимым ужасом. Он медленно опустил голову, и его пальцы вновь обрели нити, но движения его теперь были лишены прежней исступлённой энергии; это были движения марионетки, чью волю перехватил куда более умелый и безжалостный кукловод.

Эмилия оказалась в центре невыразимой дилеммы. Два безмолвных приказания, два послания из мира безумия боролись в ней. Человеческий, последний всплеск души Казимира, приказывал бежать, спасаться. Нечеловеческий, исходящий от его двойника, сулил нечто невообразимое, и приказывал остаться. И ужас состоял в том, что оба этих повеления были одинаково жутки, одинаково несли на себе печать потустороннего. Оставаться значило стать свидетельницей чего-то, что могло разорвать хрупкую оболочку реальности; бежать же значило навсегда унести в душе этот беззвучный шёпот, этот горящий взгляд куклы, этот образ гибнущей души, что будет преследовать её до скончания дней. Она стояла, парализованная, в гнетущей тишине зала, чувствуя, как сама становится частью этого спектакля, этой чудовищной пьесы, разыгрываемой на краю пропасти между сном и явью, жизнью и смертью, человеком и тем, что притворяется человеком.

Этот паралич, сковавший её члены ледяными оковами, длился, быть может, вечность, а быть может — одно-единственное мгновение, но он был разорван внезапным, животным, всепоглощающим порывом инстинкта самосохранения. Безмолвный приказ «Беги», прочитанный на устах Казимира, его взгляд, полный бездонного ужаса, пересилил дьявольское увещевание кукольного двойника. Словно какая-то невидимая нить, связывавшая её с местом и приковывавшая к жуткому зрелищу, лопнула. Резкий, судорожный вздох вырвался из её груди, и Эмилия, не помня себя, отшатнулась от кресла, обернулась и бросилась прочь, к спасительному выходу, в мир привычных улиц и тусклых фонарей.

Её бег по ковровой дорожке был стремительным и беззвучным, будто призрачным; лишь шорох её платья и учащённое, прерывистое дыхание нарушали гробовую тишину зала. Она не решалась оглянуться, чувствуя на своей спине тяжесть двух пар глаз — глаз безумного кукловода и глаз его неживого двойника, тех самых, что пылали адским светом. Ей чудилось, что вот-вот костлявые пальцы схватят её за плечо, что беззвучный шёпот прозвучит у самого уха, на этот раз внятно и чётко. Распахнув тяжёлые двери, она вырвалась в холодную, влажную ночь, но даже там, под низким, хмурым небом, ужас бежал вместе с ней, его ледяное дыхание плелось по пятам, его незримые щупальца тянулись из тёмного провала театрального портала.

А на сцене, погружённой в молчание, ещё более глубокое после бегства незваного свидетеля, остался Казимир. Он стоял неподвижно, его руки беспомощно повисли вдоль тела, нити, связывавшие его с двойником, волочились по пыльным половицам. Он был совершенно один. Один в огромном, безмолвном склепе, что он сам когда-то наполнил жизнью, а ныне обратил в обитель смерти и безумия. Воздух вокруг сгущался, становился тяжёлым, как свинец, насыщенным ожиданием некоего неминуемого, ужасного события. И тогда случилось то, чего он, быть может, жаждал и чего боялся более всего на свете.

Кукла-двойник, стоявшая до того в своей надломленной позе, вдруг выпрямилась. Но движение это было лишено прежней механической резкости; теперь оно было плавным, неестественно живым, обретающим собственную, чудовищную грацию. И затем образ её начал расплываться, терять чёткие очертания, будто растворялся в сумраке сцены. Твёрдые контуры смягчились, поплыли, превращаясь в нечто аморфное, текучее. Фарфоровый блеск угас, сменившись глубокой, бездонной чернотой, что поглощала собой скудный свет, исходящий из суфлёрской будки. Это была уже не кукла, не двойник, но нечто иное, не поддающееся описанию на языке смертных.