Арлекин не двинулся с места, не сделал ни единого угрожающего жеста. Его поза оставалась непринужденной, почти небрежной, позой хозяина, взирающего на свою нехитрую собственность. Но в глубине его очей, тех самых, что были зеркалом очей Казимировых, плясали искры холодного, нечеловеческого веселья, словно он наблюдал за комедией, разыгрываемой муравьем, возомнившим себя богом.
— Ты полагал, что несколько закорючек, начертанных на гнилом полу, и несколько шепотов, украденных у ветра, могут связать меня? — произнесло создание, и скрипучий шепот вплетался в знакомый тембр, точно червь, точащий изнутри спелый плод. — Ты играл в магию, Казимир, как играл в кукловода. Строил иллюзии и принимал их за силу. Но теперь пора узреть, что есть сила подлинная.
И тогда Арлекин поднял руку — руку, во всем подобную руке Казимира, с теми же длинными пальцами, теми же линиями на ладони, — и щелкнул пальцами. Звук был негромким, сухим и пустым, словно лопнувшая в глухой степи травинка. Но отзвук сего щелчка прокатился по мастерской подобно подземному толчку.
И мастерская проснулась. Проснулась не для жизни, но для кошмара.
Массивный верстак, десятилетия служивший алтарем его искусству, издал протяжный, скрипучий стон, будто бы от нестерпимой боли. Сам собою, без прикосновения какой-либо видимой руки, он сдвинулся с своего места, волоча по пыльному полу борозду, и, накренившись, встал на ребро, превратившись из плоскости для труда в гигантскую, неуклюжую грань некоего начинающего складываться лабиринта. Инструменты, разложенные прежде с педантичным порядком, вдруг зашевелились в ящиках, зазвенели, заплясали мертвым танцем. Молотки, стамески, шила поднялись в воздух, подобно рою металлических насекомых, ослепленных яростью, и с грохотом принялись вбиваться в стены, в пол, в потолок, не следуя никакому разумному замыслу, но выстраивая причудливую, абсурдную решетку. Деревянные балки, вмурованные в стену, затрещали, изгибаясь с противным естеству хрустом, сплетаясь в узы, похожие на гигантский силок.
Казимир, все еще стоявший по ту сторону магического круга, почувствовал, как пол под его ногами вздыбился. Доски, знакомые до каждого сучка, внезапно ожили, изогнулись горбом, словно спина разъяренного зверя, и понесли его, потерявшего дар речи и воли, прочь от центра комнаты, в угол. Он попытался ухватиться за полку с куклами, но та, едва его пальцы коснулись дерева, отшатнулась от него, как живая, опрокинувшись и рассыпав своих безмолвных обитателей на пол. Те, в свою очередь, не остались лежать неподвижно; их конечности затрепетали, и они, волоча за собой нити, спутанные в хаосе, поползли, подобно паукам, усугубляя хаотическое нагромождение преград.
Это не было нападением. Это было преображением. Его святилище, его убежище, единственное место, где он хоть в какой-то мере ощущал себя повелителем, а не рабом, превращалось на его глазах в гигантскую, сложноустроенную ловушку. Каждый предмет, каждая тень, каждая пылинка обретала злую волю, направленную против него. Стены, казалось, сдвигались, потолок опускался, давя грузом безумия. Воздух густел, становясь похожим на воду в заболоченном пруду, затрудняя дыхание и превращая каждое движение в борьбу с невидимой вязкой пучиной. Он бежал, спотыкался, отшатывался от внезапно падающего подноса с красками, что разливались по полу, образуя липкие, разноцветные лужи, похожие на кровь неведомых чудовищ.
И сквозь весь этот адский грохот, лязг и треск, доносился ровный, спокойный голос Арлекина, не повышавший ни на йоту.
— Взгляни, Казимир, — вещал он, и его фигура, недвижимая в эпицентре бури, была зримым воплощением абсолютного владычества. — Взгляни на плоды твоего тщеславия. Ты возомнил, что твои жалкие фокусы с оживлением дерева и тряпок — магия? Это был лишь детский лепет, отголосок, шепот. Ты пользовался искрой, не ведая о существовании океана пламени. Ты был ключом, повернутым в замке, но не тем, кто владеет сокровищем, что хранится за дверью.
Казимир, наконец, был загнан в самый темный и тесный угол помещения. Его спину прижало к холодной стене нагромождением его же собственных декораций — замков из папье-маше и картонных деревьев, что сплелись в непроходимую чащу. Перед ним высилась баррикада из верстаков, ящиков с инструментами и тел марионеток, чьи стеклянные глаза, обращенные к нему, выражали уже не укор, но леденящее душу торжество. Он был в западне. В тюрьме, стены которой были возведены из обломков его же собственной жизни, его же собственных иллюзий.