Выбрать главу

Собрав всю свою волю, подавив содрогание, что стремилось вырваться наружу конвульсивной дрожью, Казимир мысленно, не шевеля губами, обратился к этому шёпоту, к этому сгустку чужой памяти и боли.
— Кто ты? — спросил он в тишине своего сознания, и слова его прозвучали подобно удару гонга.

Шёпот смолк, будто застигнутый врасплох. Затем, после паузы, столь тягостной, что Казимиру почудилось, будто сама комната затаила дыхание, последовал ответ — слабый, полный недоумения и страха:
— Я… я не знаю… Всё тёмно… так холодно…

— Вспомни! — мысленно приказал Казимир, и в голосе его мысленном прозвучала сталь, рождённая внезапно вспыхнувшим азартом охотника, учуявшего дичь. — Ты говорил о ноже. О монете. Вспомни!

Подобно тому как луч света, проникнув в тёмный подвал, выхватывает из мрака клочья паутины и груды хлама, так и его воля, его настойчивость принялись рыться в этом распадающемся сознании. И обрывки памяти, чужие, прожитые кем-то другим мгновения, начали всплывать перед его внутренним взором с пугающей, болезненной чёткостью. Он почувствовал на собственной коже — влажную прохладу каменной мостовой, грубую ткань поношенного камзола, липкий страх, сковывающий горло. Узкий, тёмный переулок, пахнущий помоями и грехом. Внезапную тень, напавшую на него сзади. Острую, жгучую боль в спине, удар за ударом, быстрый и безжалостный. И последнее, что он увидел перед тем, как тьма поглотила его, — было жадное, обезображенное злобой лицо грабителя, склонившееся над ним, и блеск той самой, вырванной из сжимающейся ладони, монеты.

— Лео… — прошептало сознание, и в этом шёпоте была вся горечь последнего, предсмертного осознания. — Меня звали Лео…

И тогда Казимир всё понял. Это был дух того самого молодого вора, что был зарезан несколько дней назад в соседнем переулке — происшествие, о коем судачила вся округа, но что не вызвало в душе Казимира ничего, кроме мимолётного презрения к грязной жизни и столь же грязной смерти обитателей городского дна. Теперь же эта грязная смерть стала его достоянием, его трофеем. Он не ощутил ни капли жалости, ни тени сострадания к сей растерзанной душе, скитающейся в беспросветном мраке. Напротив, его охватило лихорадочное, пьянящее возбуждение. Он обрёл не просто голос; он обрёл слугу, свидетеля, источник информации из мира, лежащего по ту сторону бытия.

— Монета, Лео, — настаивал он, мысленный голос его звучал властно и холодно. — Ты сказал — у фонтана Слепого Карла. Где именно? Говори!

И дух, покорный его воле зашептал снова, и в шёпоте его послышалась странная покорность, обретенная надежда на то, что исполнение этого приказания принесёт ему успокоение. Он описывал трещину в старой каменной кладке, рыжую от ржавчины водосточную трубу, рыхлый раствор меж кирпичей, где он, в предчувствии погони или внезапной расправы, спрятал своё единственное, добытое неправедным путём, но так и не потраченное сокровище. Он описывал это с трогательной, почти детской обстоятельностью, и Казимир, лежа в своей постели с широко открытыми, горящими лихорадочным блеском глазами, слушал его, и на губах его, сухих и потрескавшихся, появилась улыбка — первая за многие месяцы, улыбка, лишённая всякой теплоты, улыбка сфинкса, взирающего на погребённые в песках времени тайны. Он не просто слышал голос из мира теней; он беседовал с ним. Он допрашивал смерть и получал ответы. И в этой леденящей душу беседе рождался новый Казимир — не жертва обстоятельств и меланхолии, но кукловод, чьи пальцы отныне могли дергать не только верёвочки марионеток, но и тончайшие, незримые нити, что связывают мир живых с царством вечного мрака.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍

Одержимость, что вспыхнула в нём подобно огню на погребальном костре, не терпела отсрочек. Едва первые лучи утреннего солнца, бледные и болезненные, словно свет, просачивающийся сквозь толщу могильной земли, коснулись подоконника, Казимир, не сомкнувший глаз и не находивший покоя, сорвался с своего ложа. Следы изнурительной ночи — багровые тени под глазами, нервный тик, подёргивающий уголок рта, — лишь подчёркивали лихорадочную энергию, излучаемую всей его исхудавшей фигурой. Он не стал тратить время на умывание или скудную трапезу; его единственной пищей был теперь ядовитый нектар обретённой власти, его единственным питьём — леденящий восторг от слияния с чужим страданием. Шёпот духа Лео не умолк с приходом дня; он стал тише, но пристальнее, вплетаясь в самую ткань его сознания, подобно навязчивой мелодии, что звучит без перерыва в опустевшем зале.