Солдат-румын, с оторванной рукой, белым, как снег, лицом, окликнул Радеску:
— Господин генерал, вы тоже?..
— Что «тоже»?
— Будете прыгать?
Радеску сказал:
— Не знаю… Но тебе не советую… Ты молод…
— Кому я нужен, однорукий? Кому?
Однорукий проводил взглядом падение генерала и, когда тот скрылся в волнах, безумно захохотал. Он хохотал долго, повторяя:
— Я молод! Я молод!..
…Фон Штейц направлялся к месту встречи парламентеров. Он спешил, боясь просрочить время. В кармане гулко гремели осколки, синеватые, как цвет загрязненной раны… Странное дело — осколки могут говорить. Они рассказывали фон Штейцу о его прожитых годах, об отце, старом отставном генерале, получившем ранение под русским городом Псковом в тысяча девятьсот восемнадцатом году; о том, как отец, возвратясь с фронта, долго хранил осколок, извлеченный из его перебитой ноги; о том, как старый фон Штейц был у Гитлера и похвалялся сыном, им, Эрхардом, обещая фюреру вручить осколок сыну, чтобы он готовился к великому реваншу и помнил, всегда помнил, что Германия — страна военных походов, страна господ и что ей самим богом предписано владеть всем миром; о том, что старый кайзеровский генерал фон Штейц погиб от русской бомбы в своем доме, а его сын Эрхард теперь хранит в коробочке собственные осколки — целую дюжину осколков…
Осколки напоминали не очень-то приятную историю. И был момент, когда фон Штейц, раздраженный назойливыми мыслями о доме, неудачах на фронте, хотел было выбросить коробочку, чтобы не дразнить свое сердце прошлым, дать ему отдохнуть в ритме обыкновенной жизни, естественной жизни человека, но не выбросил — так, гремя осколками, и подошел к русским парламентерам.
Их было трое: солдат низкого роста, с выражением задиры и забияки на лице, капитан-переводчик с отличным выговором немецкого языка и подполковник — среднего роста, с красивым открытым лицом, широкоплечий крепыш.
Фон Штейц сказал:
— Капитуляция невозможна… — Он хотел было добавить, что немецкое командование принимает вызов русских, но осекся на полуслове, умолк, думая, где он встречал этого русского подполковника. Фон Штейц обладал отличной памятью, он вспомнил фотографию на удостоверении личности, вспомнил и фамилию. Ему не терпелось назвать подполковника по фамилии, но он сдержался и повторил: — Капитуляция невозможна.
— Тогда мы вас истребим, — сказал Кравцов. — Вся тяжесть вины за сотни и тысячи погибших немецких солдат ляжет на плечи вашего командования. Безвыходное положение ваших войск надо расценивать как безвыходное.
— Я уполномочен заявить: капитуляция невозможна, — отрубил фон Штейц и, повернувшись, зашагал прочь.
— Хорохорятся, — сказал Мальцев, когда скрылись немецкие парламентеры. — Бешеные! Куда им теперь против нас, товарищ подполковник!
— Верно, Петя. Но фашисты остаются фашистами, что им человеческая кровь, горе народа, его страдания?.. Одним словом, Петя, ты прав — бешеные!
Мальцев вздохнул:
— Неужели и после этой войны фашисты объявятся на земле?
— Не знаю, Петя.
— А я знаю: перемрут они, подохнут.
— Едва ли.
— Подохнут… Как же им не подохнуть, коли на земле наступит мир? Воздух будет не тот, и они задохнутся.
— Но если воздух будет другой, атмосфера другая, тогда вполне возможно — подохнут…
Акимов, выслушав Кравцова, сказал:
— Верно, бешеные!
Кашеваров поддел Акимова:
— А вы говорили о гуманизме. Да они и слова этого не понимают. И поймут ли когда-нибудь, трудно сказать… Разрешите подать сигнал для атаки?
— Но ведь у них нет даже пушек! На что они рассчитывают, отвергая капитуляцию? — колебался Акимов. Он знал обреченность противника, знал потери немцев: уничтожено и захвачено громадное количество танков, орудий, самолетов, двадцать тысяч вражеских трупов усеяли Сапун-гору, предместья и улицы Севастополя. И после этого отвергать капитуляцию!
— Разрешите подать сигнал атаки? — повторил Кашеваров. — Время подошло, товарищ Акимов. Наше время… Время победы…
— Разрешаю, Петр Кузьмич. — Он вытер платком лицо, взял бинокль и прильнул к амбразуре. Огненные струи «катюш» перечертили Херсонес, перечертили от края до края. Акимов, вспомнив, что, по подсчетам оперативников, у генерала Альмендингера осталось не меньше тридцати тысяч солдат и офицеров, в сердцах бросил:
— Преступник! Жалкий игрок!