Выбрать главу

Неосторожная реплика Паши на мгновение поместила его в центр внимания, и он тут же пожалел об этом.

Бармалей, потный от бесплодных потуг, подняв вверх указательный палец, изрек:

- Главное в жизни - сноровка! Помни, Паша, и, пока молодой, учись!

- Главное - здоровье! - нахмурилась Виктория Федоровна.

- Жениться тебе пора, - сказала тетя Нюра, а баба Груша согласно кивнула.

- От ведьмачих подальше держись! - выдала незримая Мурманчиха из-за забора.

- От водки, главное, - добавил Семен назидательно.

- И от баб! - выдал Юрка, а Вовка кивнул.

- Спасибо. - Паша склонился в шутовском поклоне. Не оставляло его чувство, что деревенские обитатели разыгрывают, словно по нотам, сцену у колодца. "Ну что ж, подыграем!" - Я обдумаю ваши предложения.

- Неча там долго думать, - отозвался Бармалей, - руби сплеча.

Свистнул, подкатывая к полустанку, почтово-багажный из трех вагонов, отъехала створка двери, тючок с газетами шмякнулся оземь. Виктория Федоровна устремилась к почте за добычей. Все засуетились, как бы одернутые строгим наблюдателем, время-то идет... Потянулись с наполненными ведрами домой два брата ("дегенерата" - отыскалась нужная рифма).

- Есть! - крикнул Бармалей, извлекая ведро.

Танька Мурманчиха, прихватив переброшенную обратно "кошку", скрылась в сарае. Воодушевленный Бармалей с удвоенной энергией вытаскивал ведром новые порции воды, с досадой выплескивая муть и желая добиться кристальной чистоты. Да еще тетя Нюра курсировала от живительного источника к дому, наполняя гигантскую бочку у крыльца. И только Паша - "свободный художник", и в смысле профессиональной принадлежности, и в смысле жизненной позиции, погрузился в нирвану.

Благословенное тепло разливалось над землей, плескала вода из ведер, и все было исполнено смысла, и мира, и цели. Паша так долго ждал, когда же воцарится мир в его измученной, потревоженной, поколебленной душе. Может быть, и ни к чему так возиться и нянчиться с собственной душой - обузой... "Хочу наконец жить вольно, вольно и бездумно... Закатиться с Бармалеем в какую-нибудь авантюру. Вскопать огород, потом собрать урожай и опять вступить в этот круг общего, принудительного смысла жизни, из которого так легкомысленно вышагнул - всего семь лет назад. Вечность пролетела. А как физически больно врастать в родные места заново, где каждый шаг разверзает бездны прошлого! Как здорово было все это покидать, отправляясь в город, в художественное училище, окунаться в иную, богемную действительность!" И меньше всего способен был Паша осуждать сейчас мать, которая тоже всю жизнь уезжала, и, конечно, ясно словно Божий день, что вот эти-то горько-сладкие миги и волновали ее, и прельщали, и давали ощущение остроты. Уезжаю рвется нить, рвется душа в неизведанное и тут же стремится обратно - в родимый дом, где бабка и сын, и болит, болит, томится неизвестный дух в тебе. "Мама - проводница", - гордо говорил Паша сверстникам и хвастался в школе диковинными, нездешними подарками и открытками с видами других городов.

Однажды мать не вернулась из поездки, и напрасно баба Маша ставила свечи, заказывала в соседнем селе молебны и пыталась искать дочку, прочно заплутавшую в переплетении железнодорожных путей. Как-то осенью явилась женщина, представилась товаркой матери, сообщила кратко: "Жива. Не ищите" и, просияв напоследок ясными, небесными очами, растворилась в небытии. Бабка не позволила себе ни слез, ни стонов, ни жалоб. "Значит, все", обрезала, и двенадцатилетний Паша тоже решил для себя: табу, молчок. Слишком больно. Но этой весной, возвратившись в родной дом, может быть просто на побывку, он радовался боли: ведь боль говорит о том, что сердце не закаменело, оно живо. А могло бы, могло бы закаменеть, потому что жестокость и смерть обступали со всех сторон.

А между тем кто-то присел рядом на скамейку... Паша открыл глаза и вздрогнул от горящего, ненавидящего взора. Молодое, красивое лицо, искаженное гримасой патологической ненависти.

- Я тебя спилю.

- Господи! - выдохнул он. - Жанна!

Усилием воли сдержался, чтобы не дать стрекача, а в висках колотилось: "боюсь, боюсь сумасшедших!"

- Уйди прочь, - процедил сквозь зубы, не владея собой, трясясь в ответной ненависти.

Подкралась-то как неслышно, словно бесплотный дух, и красивая, красивая какая, если б не эта болезненность в чертах, не эта потусторонняя лихорадка, сжигающая ее.

- Ну, ну, детка, пойдем. - Виктория Федоровна с газетами под мышкой мгновенно оценила ситуацию и, обняв за плечи, повела дочку в проулок.

Да, день, начавшийся под знаком "чертовой дюжины", триумфально звучал в том же ключе. И Бармалей, заведенный упрямым сказителем, все крутился на переднем плане, сверкая фирменным штампом - "13".

- Выкинь ты эту футболку ради Бога. Раздражает.

- Нервишки. Меньше думай, чаще обливайся, - обрадовался вниманию поборник здорового и занимательного образа жизни и уже, видать, готовился развернуть перед Пашей панораму светлого бытия, как вдруг поперхнулся и уставился на дорогу.

Выходил явный перебор. Бес всегда смеется и нагло передергивает карты, выбрасывая изумленным партнерам одни козыри. Картина обозначилась следующая. в проулок удаляется Виктория Федоровна с Жанной, а от зеленого вокзальчика идет Сашок - местный юродивый, ужасно раскормленный, в мешковатых штанах, держит в руке тонкий хлыстик. Идет он по дороге, выложенной бетонными плитами, будто тянется за Жанной, хлыстиком своим помахивает и твердит сквозь слюнявую улыбку дебильную присказку: "Ись, ись! Ись, ись!"

Что же произошло за несколько лет с деревней? Или он, Паша, погруженный в себя, не замечал этого прежде, или всеобщие чудачества перемахнули вдруг допустимую грань? И отчего он так ясно видит это?

Собственно говоря, соображения по поводу текущего момента Сашка не касались. Сколько Паша себя помнил, столько бродил тот с хлыстиком по деревне, признавая любую встречную женщину за мать: "Ись, ись, мамка!" Родная его матушка, кассирша на станции, всегда в железнодорожной тужурке и платочке, давно смирилась со своей бедой. А вот муж ее помер рано. "Не вынес", - толковали односельчане. Сашок родился нормальным, но с трехлетнего примерно возраста стала замечаться заторможенность, а затем развитие остановилось без видимых причин и рассудок, будто испугавшись открывающейся жизни, канул в младенчество. В тот год Паша как раз и появился на свет. Глядя на ненормального, он вспомнил об этом насмешливом совпадении и поежился.

Внезапно Бармалей хихикнул и, должно быть, тоже пораженный нагромождением дурновкусия, тыча то в спину Жанны, то на приближающегося Сашка, ляпнул:

- Дуракова невеста!

Как ни жестоко, ни пошло, ни грубо это звучало, нельзя было не признать, что налицо всего-навсего констатация факта. Да, без сомнения, оттенок дурного и грубого смеха присутствовал здесь. Но, закрученный в воронку происходящего, Паша заметил девочку, в самое это неподходящее мгновение выглянувшую из проулка. Обыкновенная - крепкая, румяная деревенская девочка, растущая на парном молоке и свежих овощах, - дочка безумной Жанны.

- Заткнись! - Паша вскочил со скамьи.

Но апогей миновал. Девочка исчезла, зато появилась тетя Нюра и резко отчитала Бармалея:

- Дурак - а тебе не чета! Он же дитё! - и пошла навстречу Сашку.

- Ись, ись! Мамка.

- Жрать просит, - пояснил отчего-то устыженный Бармалей.

- Ись, ись!

- На-ка, на-ка хлебушка! - тетя Нюра извлекла из кармана сухарь, и Паша подивился на ее преобразившееся, ласковое, просветленное обличье.

Он заставил себя встать, приблизиться, заглянуть через плечо старухи в бессмысленно-голубые глаза идиота. Тот улыбнулся и выдал свое коронное "Ись, ись!".

- Хватит, ненажора! - наставительно произнесла тетя Нюра, а Паша положил себе за правило иметь в кармане сухарик или карамельку - для угощения.