Выбрать главу

Клинцов потянулся к Марине, как бы желая поправить ее непослушные волосы. Она ощутила свои руки, словно вдруг вспомнила о них. Впервые оценила в темноте их хрупкость и закрыла глаза. На все…

Магнитофонная лента кончилась. Свободный конец зашуршал по пластмассе. Никто не потянулся перевернуть бобину.

Так она и шелестела, эта лента.

Нет, совсем по-другому она себе все это представляла, рисовала вечерами, забыв о книге в руке или опершись локтями на клавиатуру. Все должно было произойти не так запланированно, без расчета, с элементом случайности, как бы само собой. Она хотела впервые обнаружить себя в подобной ситуации не иначе как после веселого случая — спасаясь от дождя, что ли… Чтобы не оказалось под рукой ни плаща, ни зонтика — ничего. Чтобы промокнуть до нитки и раздеваться потому, что действительно холодно, очень холодно после дождя в сырой одежде, а не потому… Почему? Вышло как-то глупо и бездарно… Еще на занятиях он долго ловил момент в разговоре, чтобы воткнуть свое всегдашнее дежурное предложение: не рвануть ли на дачу? Как если бы мысль только что пришла ему в голову. Но там, на даче, уже торт, шампанское, свежие фрукты с рынка. Все запасено с утра. Значит, он задумал это еще вчера.

Марина обернулась. Клинцов спал, неприятно оголив бледную ногу. Марина уставилась в окно с еще большей пристальностью, словно видела там все-все-все. Опять отстраненно посмотрела на свои руки, потом — на свои острые коленки, обхватила и стиснула их до боли. Появилось желание навсегда вжать их друг в друга.

Серое утро никак не могло пробраться сквозь шторы. Только бы не заплакать, это совсем ни к чему.

Промозглое взыскание рассвета.

«Какая я теперь, к черту, Жанна?! — негодовала в свой адрес Марина. Козлиха я рогатая, а не Жанна!» Она вытащила из-под Клинцова простыню, потому что не представляла, как они вдвоем будут утром на все это смотреть, скомкала ее, влезла в стоящие у двери валенки и прямо в рубашке отправилась в туалет, который находился на улице в углу участка. Открыла скрипучую дверь и ногой затолкала простыню в узкое, обмерзшее отверстие. Очень хотелось писать, но она стерпела. «Итак уже почти больная», — подумала она.

На генеральной репетиции Марина начала сходить с ума. Ничем не мотивируя, она отказалась подняться на сцену, просидела два часа в глубине зала и потом крикнула из темноты:

— Борис Яныч, я не буду играть Жанну! Понимаете, не буду! Не мо-гу! У меня не получится, не выйдет теперь у меня! Я не имею права, понимаете, не имею права пачкать образ!

И убежала в вестибюль.

Гриншпон бросился вслед.

Остальные растянули до утра диспут об искусстве средней руки.

— Она права, — сказал после всего Борис Яныч. — Я ей верю, она не умеет позировать. На такие роли нужен настрой.

— Не умеет позировать! Да она вообще молодчина! Но как нам теперь быть? — взъерепенился Свечников. — Была бы там заслуженная, а то возомнила о себе бог знает что!

Девушки молчали. Держали в руках охапки шитья и молчали.

С такими кошками на душе не заканчивалась ни одна репетиция.

На следующий день Борис Яныч сказал:

— Инна, бери слова, готовься.

— Мне текст не нужен, я весь его выучила во время прогонов… Только я не знаю… — потупила глаза Инна.

— Ничего страшного, сможешь. — Он старался не смотреть ей в глаза. Обойдется. Просто так надо.

В театре подругу Пряника Инну называли помрежем. Она ходила в клетчатом кепи и краями своего вездесущия цеплялась за все вопросы, возникающие на репетициях. В каждую мысль и движение труппы она вносила коррективы. Что интересно — ее замечания зачастую брались на вид. При всем при этом в костюме Жанны она выглядела, как… Инна, и назвать ее другим именем не поворачивался язык. Внешне она не уступала Марине, была даже чуточку стройнее, но легкости в походке и всепрощения в глазах у нее не возникало, несмотря ни на какие потуги.

В этом была соль.

— Ну как? — спрашивали у Гриншпона сожители. Они были в курсе сумасбродного поступка Марины.

— Никак, — отвечал Миша. — Пробуем Инну. Сплошные заусенцы. Она — как ножницы, гнется только в одном месте.

— Надо бы сходить к Марине домой, — сказал Рудик. — Она третий день не появляется на занятиях.

Гриншпон чиркнул спичкой.

— Я пробовал. Не принимает никого.

Удар, нанесенный Мариной, пришелся труппе под самый корень. Надежд на новые побеги не оставалось никаких. Все до конца прочувствовали банальность выражения: «незаменимых людей нет». Марина была незаменимой.

В ее отсутствие никому не верилось… Казалось, она сейчас вбежит в зал и как ни в чем не бывало крикнет:

— Борис Яныч, если мне сегодня удастся прочно войти в образ, не зовите меня обратно! Мне надоело в этой жизни жить как попало!

Когда в игровых этюдах кто-либо натыкался на пустое место рядом с собою, реальность ее отсутствия подступала как ком к горлу. При осадах крепостей редеющие ряды защитников смыкаются, заполняя провалы. В СТЭМе никаких смыканий не произошло. Место Марины так и осталось незаполненным.

Спектакль пришлось переделывать.

Изменяли многие сцены, подгоняли, подстраивали под Инну. Все походило на очковтирательство самим себе. Инна это чувствовала острее всех и через каждые полчаса говорила:

— Хватит надо мной издеваться! — И шла курить на лестницу.

Ее утешали, водворяли на место и заставляли произносить: «Нет, человек умирает сияющий и чистый, и Бог на небе ждет его, улыбаясь, потому что он дважды поступил как человек: совершая зло и творя добро. А Бог и создал его для этого противоречия».

Жанну предавали отец, мать, король, друзья, а Инну предать было трудно — она никому не верила. Инквизитор и Фискал терялись перед ней. Она растянула жилы в области щитовидки, но понимание Жанны все так и не шло к ней.

До премьеры оставалось три дня. Ее ждали как провала.

Глухой ночью на квартире Борис Яныча раздался телефонный звонок. Борис Яныч бросился к трубке. Да, он так и знал — это звонила она, Марина.

— Простите меня, пожалуйста! Теперь я знаю, как играть, и чувствую, что смогу! Только не надо никаких контрольных прогонов! Поверьте, я не сорвусь! Пожалуйста, поверьте!

— Я верю тебе больше, чем себе! — закричал в трубку Борис Яныч, пугая сонную жену. — А чтобы получилась хорошая улыбка, надо сказать «сыр»! — Он ни на одну минуту не оставлял надежды, он был уверен, что Жанна — тьфу, Марина — обязательно вернется. Она просто не сможет выдержать, вынести из себя все без молитвы. А сказать, что игра была для нее не молитвой, а чем-то иным, мог разве какой-нибудь ублюдок, которых постоянно поминал в своих святцах Гриншпон.

Она пришла, как и обещала, — за несколько минут до первого звонка.

Все извелись, пока не увидели ее в проеме черного хода. Ее бы перекричали, начни она вдруг извиняться. Никто не смел заговорить с ней даже о погоде. Сам ее приход воспринимался как укор. Сегодня ей, как никому и никогда, прощалось все. Потому что она — вер-ну-лась!

Зал заполнялся зрителями. Дрожь появлялась у актеров то в руках, то в ногах, была какой-то блуждающей.

Начался пролог. Под музыку Булонского леса на сцену выходили тени и замирали вопросами:

— Христос, Робеспьер, Че Гевара для вас ерунда?

— Да!

— И беды людские не трогают вас никогда?

— Да!

— И вам наплевать, если где-то горят города?

— Да!

— А если враги посягнули на вашу страну?

— Ну?

— Разрушили созданный вами семейный очаг?

— Так.

— Жестоко расправились с членами вашей семьи?

— И?

— Неужто бы вы и тогда нам ответили: да?

— Нет!

— Так, значит, вас что-то тревожит еще иногда?

— Да!

Сцену терзали вспышки света, вырывали из темноты куски далекой жизни и делали их бытностью. Тени в черных костюмах требовали от зала прямого ответа.

В центре возникло пламя огромной свечи — беспрецедентный эффект Пряника, его детище, над которым он возился три месяца. Тени сошли на нет. Из-за свечи вышла Жанна. Ей были голоса. Франция нашептывала ей про подвиг. А потом все закружилось, понеслось дальше. Марина играла. Зал замирал в паузах и вскидывал руки, чтобы утонуть в аплодисментах, но тут же опускал их, боясь спугнуть, и замирал снова.