Выбрать главу

4

Наутро Я собрал своих молодцов.

- Отец, - обратился он к У безлично (отец-родитель, отец-отшельник, отец - просто старший уважительно). - Я тут тебе работку подыскал подходящую.

Три дня Я гонял с горки на горку, по скалам и кустам новоявленных экстремистов: учил драться. У работал тренером и по совместительству тренировочной грушей. Заодно воинство съело все его запасы, так что вопрос о пропитании встал ребром. Я надумал было устроить вылазку, а кстати проверить на деле боевую подготовку отряда. Но У решил по-своему.

Он пошел к людям.

Ходить к людям самому отшельнику вообще-то не стоит, ведь главный козырь отшельника как раз заключается в том, что он от людей ушел, и нет, и не может быть такой нужды, чтоб погнала его к жалким смертным, которые, как муравьи, все вместе в долине создают свои матценности да грызут друг друга в меру сил. К тому же любой зверь, не говоря уж о человеке, чувствует себя уверенным на своей территории, а идти в деревню для У значило выходить из лесу, раскрыться.

Но что делать? Пещера У не рассчитана была на такое количество гостей, и требовались продукты, еда, матценности эти самые. И У пошел в деревню, заранее улыбаясь, потому что знал: улыбаясь легче просить - требовать. Он просить не любил, требовать было бы легче, но когда люди увидели, как он просит, не сгоняя улыбку с непривычных губ, до них доходил жутковатый юмор ситуации. Все сказки и легенды, скопившиеся в памяти, пробуждались от этой улыбки, и никто до сих пор не решился проверить, а что будет, если отказать ему. Он улыбался, глядя на дерево, на хилые дома и бессмысленные заборы, на немудреное крестьянское хозяйство и жалкие потуги украсить жилище. Людей не было видно ни во дворах, ни на улице, от этого деревня напоминала фанерные декорации.

Деревня была пуста. Другого, меньше пожившего, она, может быть, поразила бы своей пустотой. Но У видал всякие времена. Он сразу пошел "на дракона" - к зданию с большим флагом на крыше и большим страшноватым драконом на флаге. Где дракон, там и начальство. А с начальством всегда разговаривать легче, оно памятливее и уязвимее, чем простые крестьяне, которым что терять-то, кроме жизни, да и то еще - как повезет.

С деревенской площади доносился невнятный шум: значит, не была деревня вымершей. Решают, надо думать, свои несложные дела или казнят кого-нибудь, - понял У. А когда подошел вплотную, увидел: и верно, мается в колодках пара мелких нарушителей, наказанных ничегонеделанием за проявленную лень. Так сказать, доведение лени до абсурда.

Справа на площади - дом приказов, слева - общественный склад. В центре костерчик небольшой потрескивает - символ очищения - у ног наказуемых.

- Староста? - ласково спросил У строгого вида мужчину, одетого в бывшую военную, а сейчас очень потрепанную и заношенную одежду.

- Староста, - с вызовом ответил тот. - А ты кто таков, бродяга?

- Ну, зачем же так сразу? - не удержался У. - Зачем ярлыки клеить, клейма бить? Разве можно так, староста? Ты не торопись, подумай немножко, я тебя не тороплю.

- Посыльный! - обернулся и крикнул староста в ответ на эти увещевания. - Беги за сержантом.

У огляделся, куда бы сесть, нашел, сел.

- Что-то ты меня боишься, староста, - сказал он задумчиво. - Наверное, совесть нечиста? А? Люди с чистой совестью ничего не боятся, а ты набедокурил, видно, ошибочек наделал, дров наломал. Ты бы признался мне, староста, пока сержант не пришел.

- Сейчас с тобой разберутся, - обрадовался паузе староста. - Сейчас выяснят, с чего ты такой разговорчивый.

- Смотри, тебе жить, - отозвался У. "О чем же я с сержантом буду разговаривать, - думал он, - и зачем мне вообще сержант? Упакуют еще в колодки... Тогда что, сынком стращать? Сынок-то обрадуется, да дело не в том. И почему здесь опять войска? Военное положение, что ли? Все бы им баловаться, а ведь доиграются, в конце концов. Так народ и устать может".

- Ты кто такой, куда и зачем идешь? - спросил сержант все сразу, чтобы не тратить зря время государственной службы.

- Зовут меня У, сам я вроде как отшельник, шел сюда, а нужно мне не много: куль риса и корзину сушеных овощей, - ответил по порядку У. Только сам я продукты не понесу, а скажите крестьянам, чтоб снесли в обычное место, они знают.

- Ты кто такой? - оторопел сержант, и староста приоткрыл рот, вспоминая.

- Зовут меня У, - терпеливо повторил У, - сам я вроде как отшельник...

- Отшельник, - сыронизировал сержант. - Отшельники по горам сидят, а не шляются. Рису захотел!

"Из деревенских, - подумал У. - Любит поболтать".

- Если это У, так он боли не боится! - вспомнил наконец староста.

- Верно? - заинтересовался сержант.

- Я вообще ничего не боюсь, - скромно соврал У. - И некогда мне с вами разговаривать, я все сказал.

- Дайте-ка ему! - кивнул сержант солдатам, и те двинулись на отшельника, а староста попятился, демонстрируя свою непричастность.

У подумал секунду и прыгнул в сторону, только чтобы успеть на середину площади раньше солдат - к маленькому костерку, символу очищения. Успев, сел прямо в костер, подождал пока загорелась довольно-таки засаленная хламида и, горящий, совсем уже не торопясь, не обращая внимания на солдат, пошел обратно к дому приказов. Встал, опершись о стену, и стал ждать, когда займутся доски и камышовая крыша.

- Иди сюда! - позвал он растерявшегося сержанта. - Вместе гореть будем.

- Воды! - завопил староста. - Воды! Сгорит ведь все!

Крестьяне, ничего не уразумевшие до сих пор, теперь стремглав разбежались с площади - к своим домишкам.

- А черт с ней, с деревней, - ответил У, чувствуя, как пылают длинные, давно не стриженные волосы. - Если здесь отказывают в пище отшельнику, пусть сгорают дотла. Не было до сих пор селенья, где обидели бы У, вот и не будет впредь.

- Воды! - приказал сержант.

- Я еще склад сожгу, - пообещал У. - А ты будешь за рис отчитываться. Рис ведь продукт стратегический. Пожалел мешка? Вот тебе.

Но уже притащили воду. Солдаты окатили стенку и отшельника, погасили огонь.

- Теперь еще одежду давайте! - потребовал У. - Не пристало мне голому по земле ходить.

И тогда солдаты набросились на него и стали бить, до беспамятства, до полусмерти. "Ничего не меняется, - устало думал У. - И когда только люди научатся по-другому свои чувства выражать?"

Они били его сильно, потому что напугались. Они хотели, чтоб он не смог встать, потому что не знали, как быть, если он встанет. А поднялся У очень быстро.

- Ну, что? - спросил. И они попятились, отступая. - Ну и что? Убедились? Все же знали, что я бессмертный, что ж не верили? А теперь?

Откровение

- Жил еще один бессмертный, тот все молчал. Такое уж условие ему было: когда говорил, старел. Он накапливал знания, все что видел, - запоминал и обдумывал, мыслью своей обогащал. Но рассказать никому не мог, потому что не хотел стареть. Простые смертные, которые не знают, не ведают, каким образом, когда и из-за чего умрут, бесстрашны, поскольку им терять нечего. Каков человеческий век? Ну, семьдесят лет, ну, сотня - и все, как ни старайся. Все! Так чего уж! Вот есть такая присказка: "Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец". Я в первый раз ослышался, понял "корову" вместо "огурец". Резать последнюю корову страшно, а последний огурец? Не страшно, наоборот, весело. Какая уж ценность - огурец? Так и для бессмертных жизнь дороже, жальче ее, жизнь громадную, страшно потерять. Тем более, что условие бессмертия известно. Потому и молчал этот, сильно умный, жизнь берег. Может, надеялся самые глубины постичь и тогда передать все сокровище своего разума людям, чтобы умереть с сознанием исполненного долга. Только в самых редких случаях говорил он. Раз сказал, например: "Одинаковая радость - горе, одинаковое горе - радость". И больше никаких комментариев. Изречет, а ученики и последователи - их много при нем толклось - расшифровывают его афоризм, развивают. Но потом он совсем замолчал, видно, дошел до мысли, что знание - самоцель, и дарить его людям - бисер перед свиньями. Ученики, не дождавшись новых откровений, разошлись кто куда, учиться у него теперь было все равно, что у камня: молчат оба. Так и канул в безвестность, жив ли, нет. А я иногда вспоминаю, думаю: а было ли его молчание этапом мудрости, за которым неведомое? Или - просто трусостью, инстинктом самосохранения, перекрасившимся, замаскированным под мудрость? Знать, что трусишь и только благодаря этому живешь - неприятно, наверное.