Я топнула ногой: «Замолчите!» Да, я его не узнала, не хотела, не желала узнавать. Эту шею я помнила, во сне всегда целовала эту шею, я никогда не переставала любить ее, но только теперь она принадлежала не мне, а Кэт Уокер. Я отодвинулась. Вы, должно быть, не в своем уме, уходите, я вас не знаю, не выношу сумасшедших.
Джеймс, наверное, услышал наши голоса, вошел и тоже не узнал. И не потому, что у этого человека вместо шапки волнистых волос ежик, бритый затылок и длинное нездешнее пальто, у этого человека со знакомой шеей было чужое лицо — жесткое, землистое, глаза стали меньше и нижняя губа брезгливо выпячена вперед, на лбу поперечные морщины, зубы желтоватые, две глубокие борозды пролегли от носа к подбородку. Почему я должна была узнавать его, почему должна верить?
Джеймс спросил: «Что вам угодно?»
А чужой расхохотался: «Что мне угодно? Ничего, ровным счетом ничего. Я хотел бы вручить господину профессору кое-какие научные материалы». — «Должен ли наш разговор происходить непременно здесь, в холле?»
«Должен, еще как должен! С наглецами всегда следует разговаривать у двери, но у меня есть еще несколько вопросов насчет того, кто что должен. Если секретарша молода и бедна, должен ли старый король психологов непременно на ней жениться? И должна ли студентка ради Богатого мужа бросить науку? Должна ли женщина забыть своего возлюбленного, который уехал, чтоб не мешать ей делать карьеру? И должен ли каждый человек, все равно, мужчина или женщина, должен ли он непременно стать законченной свиньей? Должен ли я стать свиньей? И леди Кэтлин тоже?»
Джеймс ужасно покраснел, но не сдавался, не желал его узнавать, на помощь тоже никого не звал, не приказал слуге Чарльзу вывести этого господина, а сел на ящик и смотрел на меня с упреком, словно бы это я привела в дом сумасшедшего. У меня не было сил двинуться с места, и тогда чужой бросился к своим чемоданам, раскрыл их и стал швырять на пол шелка, серебро и золото.
«Нате вам, нате, — хрипел он, — вот заработал, привез подарки, может быть, леди Кэтлин не побрезгует, примет от бездомного бродяги?..»
Тут уж мне пришлось узнать его, точно так же он хрипел, кричал петухом и дергался в тот далекий вечер на Эрл-Корт, когда устроил сцену из-за студии Питера, пока в дверь не заскребся вдруг Партизан, не кинулся к нам мокрым клубком шерсти и не помирил нас.
Тут я окончательно узнала своего неверного возлюбленного, своего спасителя, Тристана, мужа американки Кэт, польского бандита с высокой шеей, узнала, возненавидела и уже ни секунды не могла здесь больше оставаться. «Извините! — крикнула. — Джеймс, мне нездоровится», и, спотыкаясь о разбросанные по полу вещи, бросилась к себе.
Легла, накрыла голову шалью, свет резал глаза, в груди будто ворочались жернова и давили, давили, это сумасшедшие его слова меня давили… несправедливость, наглец, карьера, свинья — подлые слова сверлили мой мозг, я вытерла глаза и удивилась, что это не кровь, ах ты, любимый, ненавистный, будь ты проклят, выла я, требуешь ответа на письмо без обратного адреса, не понимаешь, что можно любить на расстоянии — без грязи, без ревности, без запаха псины, и такая любовь лучше, ни ты, ни я не отнимем ее друг у друга, о ней всегда можно мечтать. А тебя, плоть проклятая, жадная, ненасытная плоть, — как же я тебя ненавижу!..
Джеймс все не приходил. Второй мой отец не пришел ко мне, слышно было, как захлопнулась дверь его комнаты, он страдал, чаша его терпения переполнилась, видно, у него не было больше сил вызволять меня из очередной скандальной истории; у меня никогда не было отца. Полковник Мак-Дугалл дал мне тело, а Джеймс, только Джеймс, пытался дать мне душу, у Михала душа есть, не знаю, откуда она взялась, он ее не любит, она ему ни к чему. Джеймс мне очень нужен.
Я не могла плакать, велела Дэзи подать профессору в его комнату ленч, поехала к Подружке, боялась, что этот бродяга, проходимец этот, тоже будет там, и хотела этого, отомстить хотела Подружке, спросить ее хотела: от кого ее сыну досталась душа, от нее или от папаши, и что это за душа, которую можно выбросить на помойку.