Это была последняя минута жизни маршала. Ядро ударило в дерево, около которого стоял Наполеон, и рикошетом попало в Дюрока. Он ещё успел сказать императору, что желает ему победы и заключить мир. «Прощай, — ответил Наполеон, — может быть, мы скоро увидимся».
Смерть Дюрока, одного из немногих, кого Наполеон любил и кому верил, сильно его поразила. Он машинально сел на пень; осколки снарядов прусского арьергарда ложились вокруг него, но он так задумался, что не скоро покинул этот пень. В течение всей этой кампании 1813 г. он очень часто подвергал себя опасности, и, главное, без всякой нужды, чего никогда до сих пор с ним не бывало и что противоречило его мнению о месте главнокомандующего в бою. У свиты даже составилось впечатление, что он в 1813 г. тайно искал смерти, но скрывал это. В течение почти всего преследования отступавших, но энергично отстреливавшихся русских и пруссаков он был в авангарде, в самом опасном месте, без малейшей военной надобности лично там присутствовать.
После Бауцена и нескольких дней преследования отступавших союзников враждующие стороны приняли посредническое предложение Австрии, инспирированное Меттернихом, и заключили перемирие. 4 июня 1813 г. в Плейсвице договор о перемирии был подписан. Ни союзники, ни Наполеон, подписывая перемирие, не желали, чтобы оно превратилось в мир, хотя обе стороны и согласились на предложение Меттерниха послать своих представителей в Прагу для переговоров. Союзники знали, что Наполеон, который ещё до Лютцена и Бауцена не шёл ни на какие уступки, подавно не пойдёт на них теперь, после двух побед; со своей стороны, если Александр согласился на перемирие, то потому, что Барклай де Толли прямо заявлял, что армии нужно отправиться после испытанных поражений, привести себя в порядок и получить подкрепления. Наполеон согласился на перемирие тоже для того, чтобы получить подкрепления и окончательно раздавить союзников. Подписывая это перемирие, он сделал роковую ошибку, потому что перемирие пошло на пользу его врагам, а не ему, и было одной из причин, побудивших Австрию выйти из своей посреднической роли и примкнуть к союзникам.
Любопытно, что союзники совсем ничего не поняли в этой роковой для Наполеона ошибке, хотя много лет спустя их генералы (как русские, так и прусские и шведский наследный принц Бернадотт) утверждали, будто с самого начала перемирия искусно им воспользовались и очень были ему рады. У нас есть неопровержимое свидетельство подполковника Владимира Ивановича Левенштерна, ближайшего наблюдателя настроений в штабах союзной армии: он утверждает, что «в войске союзников, в Пруссии, в германских странах, всюду, где звучал немецкий язык», это перемирие «оплакивалось как величайшее несчастье». И Левенштерн со справедливой иронией восклицает: «О, мудрость человеческая!» Эти немецкие записки Левенштерна («Denkwürdigkeiten eines Livländers») — один из драгоценнейших и беспристрастнейших документов по истории 1813 г., о которой столько раз сознательно или неумышленно лгали и французские, и прусские, и русские, и австрийские, и шведские мемуаристы.
Итак, перемирие было подписано. Но не верил Наполеон в серьёзность шансов на заключение такого мира, к которому он стремился. А другого он твёрдо решил не подписывать.
Всё или ничего. С этим лозунгом Наполеон начал великую борьбу 1813 г. и с этим лозунгом продолжал её. Даже на острове Св. Елены, проиграв всё, потеряв личную свободу, император никогда не выражал ни малейшего раскаяния в совершённой ошибке, потому что для него это поведение вовсе не было ошибкой. «Если бы я был не собой, а своим собственным внуком, — иронически говаривал он, — я мог бы возвратиться побеждённым и царствовать после потерь». И ещё несколько раз он пояснял свою мысль, говоря о разнице между собой и монархами, царствующими по наследственному праву.
После ужасов московского похода, приведших в подавленное состояние почти всё население Франции, Париж встретил Наполеона беспрекословным повиновением. Он так же встретил бы его и подавно, если бы после блестящей весенней кампании 1813 г. он вернулся, сохранив все колоссальные свои владения, и без далёкой балканской, ненужной Иллирии, пожертвовав только Варшавским герцогством и Рейнским союзом, где он даже и правил не лично, а через вассалов, которые вовсе не входили в состав его империи. Но он знал, что эти уступки, этот отказ от мысли доделать мировую империю означали бы и экономическую и политическую победу Англии. Та задача, которую он считал своей, оставалась бы невыполненной, французская торговля и промышленность были бы дальше бессильны бороться с английской, кризис 1811 г. стал бы хроническим явлением, безработица тоже, «революция пустого желудка», не боящаяся пуль, свила бы себе прочное гнездо в рабочих центрах, в столице и провинции, а буржуазии он, верный, могучий её вождь в экономической борьбе против Англии, стал бы просто не нужен. Во имя чего французская буржуазия и дальше переносила бы его неслыханный деспотизм? А править иначе он и не хотел и органически не мог. Вот что заставило Наполеона — как раз в те самые дни, когда Меттерних выбивался из сил, чтобы убедить его отказаться от Гамбурга, Бремена и Любека, — послать туда Даву с жестокими приказами о расстрелах и конфискациях. Вот что побуждало его думать не о мире и возвращении в Париж, но о походе снова на Вислу и Неман, вот что сделало переговоры Праге пустой комедией. Ему говорили об уступке Гамбурга, а он думал о Немане; ему предлагали отказаться от Иллирии, а он всё ещё не отзывал из Турции, Персии, Сирии, Египта своих агентов и разведчиков, которых послал туда перед походом на Россию. Спор этот могли решить только пушки, а не дипломатические тонкости.