Выбрать главу

Время подбиралось к часу. Все темы для беседы были исчерпаны до дна. По неписаному уставу полагалось или привлечь ее и поцеловать, или попрощаться. Однако я не отважился на первое. Пытаясь удлинить свидание, в поисках хоть какого-нибудь продолжения, я случайно наткнулся в памяти на фамилию Дежурина и спросил Елену, кто он, собственно, такой, что за человек?

— Ничего в нем нет ни особенного, ни плохого, — скучно ответила Елена. — Он просто в плен попал к немцам, в концлагере сидел и потому немножко чокнутый. Но работает честно. Он и печь у меня загружал, и нормировщиком был. Иногда, правда, запивает. Ладно, до завтра. Я приду к вам на карьер.

И она — почудилось — как невеста Иоганна Штрауса поплыла вдаль, растаяв в синем прозрачном полумраке ночной улицы.

В тот момент я не придал значения ее словам. Они ничего не объяснили мне. Я открыл калитку, снял остаток рубахи и на цыпочках — к колодцу.

Наше окно светилось желтым электричеством. Воловенко, склонив набок голову, чтоб дым от папиросы не ел глаза, крутил рычаг арифмометра. Покрутит — запишет и опять покрутит. Вот это — я понимаю — социалистическое отношение к труду. У меня заговорила совесть, и только ледяная вода, прошедшая через мезозойские фильтры, постепенно утишила ее голос, а вместе с ним и боль от полученных в драке ударов.

16

Каждое утро и по хорошей погоде идти в открытую степь трудно. Не согретый солнцем ветер зло высвистывает монотонную мелодию. Волны остывшего над морем воздуха прохватывают до костей. Сквозь предсентябрьскую недвижно замершую теплынь нет-нет да проглянет холодок — пронизывающий, осенний, едкий. Ждешь солнца как манны небесной. Без него — что за степь летом? Но это сперва, пока лицо не успело обсохнуть от умывания, пока намокшие волосы хранят влагу.

А как же тем, кому не приходится выбирать, кто каждый божий день обязан, вынужден идти в степь, садиться за руль комбайна или машины, а того тяжелее — согнувшись пополам, с серпом в руках, мелкими шажками продвигаться к краю поля, оставляя за собой вырубленную полосу?

Забежав вперед, — от переполняющих меня чувств, от природной несдержанности, от отсутствия литературной выучки, — скажу, что слова Цюрюпкина на прощальном нашем банкете: «Мне иногда бабой жать выгоднее, чем комбайном. Ей, бабе то исть, запасной детали не требуется. Серп в зубы — и пошел» — поразили на всю жизнь. Они что-то надорвали во мне, надломили, и этот надрыв, эта трещина сочится кровью до сих пор, уж когда и о серпе, и о бабе никто не помышляет.

Так как же тем, кому не приходится выбирать? Легко ли им, привычно? Трудно ли? Тяжко?

Когда иду по Степановке, всматриваюсь в лица. Загорелые ли они? Нет, не загорелые. Выдубленные солнцем и непогодой. С резко запавшими морщинами. А тела? Мускулистые, древнегреческие, как у физкультурников? Нет. Мускулы под кожей мало у кого играют. Зато кисти почти всегда крупнее, чем положено по пропорциям, натруженные, с набрякшими венами.

Так что же — они не красивы? — думал я, корячась под не очень большим грузом треноги и футляров, перетаскивая их к очередному реперу. А Самураиха, на которую я наткнулся поутру в сенях, с распущенной по обнаженным плечам шелковистой косой? Она наклонилась над ларем, и я увидел сквозь просвечивающую — дверь была растворена настежь — ночную рубашку уверенную, крепкую и какую-то приземистую линию тела — от подмышки до щиколотки. Линия была плавной, чистой. Она что-то всколыхнула в груди — горло свела судорога, и я отпрянул назад, в горницу.

Самураиха ли не красива? И вообще кто осмелится утверждать, что они некрасивы, они — кормильцы? Нет, они красивы, конечно, но своей красотой, не такой, правда, как на картине одной известной художницы, где ядреная девка шоколадного цвета закатывает рукав посреди россыпей золотого, приятно зернистого — чуть тон взят светлее — хлеба. Я такого выставочного — без тени утомления на лице — экземпляра девушки нигде никогда не встречал, да и никто, по-моему, не встречал, включая и саму художницу. Так нам, горожанам, представлять их, деревенских, спокойнее. Совесть нас не грызет. Что им-то в конце концов? Солнце, воздух, здоровый труд, здоровая пища.

Нет, каждое утро и по хорошей погоде идти в открытую степь трудно. К полудню намаешься: хоть бы скрылось на минуту, проклятое! Дышать нечем.

Грифель крошится. Страницы тахеометрического журнала прямо на глазах желтеют, становятся ломкими. Пот высыхает, и кожу отвратительно стягивает, губы до крови спекаются — не разлепить. Несмотря на отчаянную жару, три дня мы отработали лихо. Общелкали северо-запад — до самого шоссе. Бешеная гонка несколько притупила мысли о недобуренных скважинах, и я пока не решил, как поступить.