Да еще это орудие общения — язык, о котором нынче в центральных газетах пишут с утра до вечера. Между собой говорят они гортанно, напористо, с придыханием. Гласные на редкость певучи, мелодичны. Так, по крайней мере, мне послышалось. Отвечают на русском, с южным акцентом — каким-нибудь балаклавским или керченским — мягко, но чисто и внятно. Украинским вовсе не владеют.
Мужчины не блещут красотой, но облик у них значительный. Посадка тела негромоздкая, рыбацкая, трудовая. Лица девушек поражают строгой византийской иконописностью, светло-коричневыми, суховатыми тонами. Толстой, увалистой не встретишь. Коромысла носят легко, идут вслед друг другу — караваном. В длинных черных юбках и синих кофточках в талию. Держатся осанисто, прямо, походкой заявляя: мы-де — недотроги. Законы наши суровы, но это наши законы, и мы их соблюдаем не по принуждению, но по душевной склонности.
Пожилые, много претерпевшие женщины и старухи здесь печальное зрелище. Более печальное, чем у иных народов. Может, потому, что обиды и несправедливости далекого и близкого минувшего на лице женщины всегда проступают ярче, чем на лице мужчины. А у эллинок за двадцать с лишним веков их скопилось превеликое количество. Но может, и оттого, что южные женщины на побережье рано расцветали и рано увядали; увянув, сразу опускались, забывая про свое женское естество. Девушек, женщин — хоть отбавляй, мужчин, стариков мало, мужчины уходят, женщины ждут и не дожидаются. Приласкать их некому, пожилая, особенно без семейного очага, гаснет в короткий срок.
Строят эллины крепкие деревянные и кирпичные просторные, гулкие дома. Улицы аккуратны, с перспективой. Днем выбелены бессердечным морским солнцем. По вечерам воздух холоден, прозрачен. Зелень на участках скудная, ободрана ветром, рвущимся через поселок на волю — в степи.
За домами от околицы и вглубь, напротив Корсак-могилы, змеился узкий песчаный карьер. Из дна его били хрустальные ключи. Хрустальные — менее известного определения не подобрать, потому что вода в них тяжела и массивна на вид, как хрусталь, и огранивает она каждый солнечный луч тысячами сверкающих поверхностей, искру из себя вышибает — больно смотреть.
Остальные приметы жизни показались мне обычными. Они едины во всех бесчисленных наших поселках и городах, потому что жизнь наша везде едина, потребности у людей одинаковы, и удовлетворять их надо одинаково, что, впрочем, делалось самим трудным ходом событий тех лет.
Магазин в центре — коричневое здание, синяя вывеска. В углу рыба, порхающая над остроконечными волнами. Плавники смахивают на крылья, глаз пуговичный, ехидно таращится: слови-ка меня попробуй!
Мы с Еленой безумно везучие. У некрашеной сучковатой двери с тележки, в которую был впряжен ослик, разгружали буханки хлеба. Ослик механически — через равные промежутки времени — стриг ушами и клевал мордой. Бубенцы на сбруе тускло звякали — ему невтерпеж эта ежевечерняя процедура. По воздуху шатался пьяный запах свежей черняшки. Эллинки в темных бахромчатых платках на голове стояли цепью. Кирпичи передавали в торжественном молчании, провожая взглядами. Когда тележка опустела, ослик без понукания тронулся и через два палисадника исчез в переулке. Колеса громко скрипели: хлеп, хлеп, хлеп.
К прилавку нас пустили вне очереди. Я кожей почувствовал, что женщины в курсе, кто мы. Одна из них грубовато прикрикнула: мол, берите, берите, не стесняйтесь. Поселковый телеграф действовал безотказно.
Кирпич с отскакивающей глянцевой коркой был горячим. Мякиш вываливался свободно, как детская пасочка из формы. Выпекают паршиво, второпях. Закал студенистый, по всей длине. Низ подгорел. Но хлеб, хлеб! Жевал бы его и жевал; с войны остался страх, что не хватит досыта. Карточки помнились, цвет их, штриховка, косо обрезанные талоны.
Мы купили зеленоватую бутылку ситро, две банки консервов без наклеек — бычки, бычки: не сомневайтесь! — и карамель, слипшуюся в ядовито-красные и желтые созвездия.
Эллинки, пока мы получали да завязывали в платок продукты, разглядывали нас украдкой, перебирая бахрому. Пальцы у них узловатые, с плоскими опрятными ногтями, кисть, привыкшая к однообразной работе, чуть скована в движении, но, вытянутая дощечкой, удивительно женственна. Как на портретах знатных дам у старых немецких мастеров.
Елена на прощание улыбнулась:
— Спасибо.
Эллинки будто ждали благодарности. Обрадованно закивали — да, да, пожалуйста, пожалуйста. Чернобровая девушка, одетая пофорсистей, порылась в глубоком кармане бархатного жакета и протянула Елене большое яблоко. Но Елена отказалась. Девушка тогда сунула его мне. Брось глупости, разломишь — двоим угощение. Я взял яблоко и поклонился, согнув шею, — так учили в школе бальных танцев клуба завода «Большевик», куда я и Сашка Сверчков ездили тайком, чтобы потренироваться — с чужими девчатами проще — в вальсе-бостоне и медленном фокстроте, которые из-за вычурности своих па давались нелегко и требовали неимоверного напряжения, скорее умственного, чем физического. Вперед, вбок, назад, партнершу на себя, от себя — запутаешься.