— Смогут. В оккупацию привыкли, — злобно съязвил Роберт. — Некоторые даже очень сладко обретались. Сейчас ищи их свищи.
Любопытно, кто сладко обретался? И куда они теперь драпанули? Я вспомнил извозчика с овальным румянцем, старичков в поярковых шапках и теток-перекупок в шерстяных платках.
Роберт заметил:
— Скоро объявятся как ни в чем не бывало. Со справками.
Неужели у извозчика фальшивая справка? А энкаведе? Чем оно занимается? Куда смотрит?
Мама растерялась.
— Вышвырнуть их мало отсюда, — сказала она нервно. — Места святые, памятные для Нашей Семьи!
Последняя фраза звучала твердо, будто за ее плечами выстроилась не только вся Наша Семья, но и весь Народ. Меня ее речи раздражали. Хлебом не корми — дай похвастаться дедами да прадедами. Мамина гордыня укоризненная: мол, у замечательных предков и подобный отпрыск. Отпрыск — это я. Смеюсь — прыскаю, недоволен — прыскаю. А предков я и в глаза не видал. Мертвые они.
Лагерь состоял из монастырских флигелей и приземистых утепленных штукатуркой бараков. Колючая проволока тянулась поверх невысокого забора из тонких планок. В оккупацию флигеля облюбовала себе охрана коменданта города генерала Эбергарда.
В чисто метенных помещениях — тумбочки и аккуратные ряды железных кроватей. Мебель свезли сюда из казарм понтонного батальона и железнодорожного полка, до войны квартировавших на Печерске и Лукьяновке. Кровати от эсэсманов перекочевали без промежуточной инстанции к пленным.
Прав Роберт. Ловко они устроились!
Часть парка и Михайловского монастыря жители близлежащих улиц окрестили Немецким двором. Через десятилетия, когда пленных и след простыл, нелепое название сохранилось. Отсюда, от Немецкого двора, с обрыва перед нами распахнулся не единожды воспетый пейзаж. Сабельная дуга горизонта с размаху врезалась в млеющий под оранжевыми лучами лес, окутанный сиреневой дождевой дымкой. Здесь, над нами, томились набрякшие фиолетовым тучи, а там, вдали, уже сияли прорывы лазоревого неба, очерченные снежными краями облаков, и разливало свой блеск невидимое солнце. Мягкие тени скользили, еле касаясь желтого песчаного берега. Обломки взорванного при отступлении Цепного моста очарованными замками поднимались над гладью воды. Район Подола с его бесчисленными крышами, трубами, церквами и элеватором купался в белесом и зыбком от влажности мареве. Раздвоенный рукав реки бережно баюкал остров, напоминающий сливовую косточку. По-рассветному тонко щебетала птица, и только раскаты грома нарушали райскую тишину.
Справа, за густой полосой леса, — будто художник мазнул зеленой краской, — простиралась их тевтонская родина — для меня сжатая в одном ненавистном слове: Германия — их земля обширная и ухоженная, в которую еще предстояло ворваться «тридцатьчетверке» старшего лейтенанта Одинокова, а здесь — и им это казалось, верно, обидным и несправедливым — давно воцарился мир.
Весной нередко случается, что за громом не успевает дождь. Вот и сейчас ветер развеял намокшие тучи, и апрельский день медленно расцветал, как проснувшийся после долгой ночи розовый бутон. Солнце оранжевой чаинкой в голубой опрокинутой чаше вольно плавало среди отливающих перламутром облаков. Воздух довоенный, без едкого привкуса гари и известки. Вернуться бы на Чудновского, взлететь бы через ступеньку на пятый, оттяпать бы ножом краюху пеклеванного и покатиться бы по перилам обратно — к Роберту, который ждет с удочками в парадном.
Ах, как хорошо жилось мне до эвакуации, до 22 июня 1941 года.
Я смотрел сквозь решетку тонких планок и поражался — это немцы? Это звери, фашисты? Любопытно! Разве такие слабосильные и обтрепанные, издали — подростки, способны разрушить громадный каменный город? Неужто именно они гнали людей тысячами на расстрел? Неужто именно они нас беспощадно, — не то, конечно, слово, — бомбили под Харьковом и на мосту через Волгу? Невероятно!
— Невероятно! — как эхо повторила мой внутренний голос мама.
Кто ограбил квартиру Дранишниковых? Кто вывез картины и книги, которые собрал дирижер? Кто разбил витрину с волшебной палочкой Глазунова? Замучили Степана — они?
— Давай персональ аусвайс! Аусвайс! Ирэ документэ, биттэ, — завопил Роберт, приплясывая и кривляясь.
Конвойный крикнул с низкой сторожевой вышки:
— Эй, гражданка, мотайте отсюда! Здесь стоять запрещено!
Нам что-то запрещается? Нам? На нашей земле? В родном городе? Какая несправедливость! Перебить их, захватчиков, мало!
— Аусвайс! Аусвайс! Их бин не фашист! Их бин машинист! Аусвайс! Давай персональ аусвайс! Аусвайс! — Роберт в исступлении дразнил немцев, просовывая между планками фиги и кулаки.