Чепе на параде не пустяк, хотя оно и не в состоянии испортить праздник, однако неведомо, в чем его сокровенный смысл и как к нему отнесутся там, на центральной трибуне, и повыше — Сталин в своем кремлевском кабинете в Москве. Вдруг это провокация с целью продемонстрировать неподготовленность округа, слабость РККА и негодность его, Кирпоноса, командования? Преступная небрежность? Просто несчастье? Да, несчастье, несчастье! Военные ведь, как женщины, убеждены в существовании судьбы. Недаром есть выражение: военное счастье. И Кирпонос противопоставил грядущим, но узнаваемым сейчас в лицо неприятностям всю свою недюжинную силу, всю свою страсть и решимость, всю свою волю к победе над врагом, который скрывается пока там, за кордоном, и оттуда сторожко следит за тем, что происходит в нашей стране — здесь, на параде, с ним, Кирпоносом, со славной РККА и даже со мной. Все это вместе взятое и еще многое иное слышалось в громовом раскате:
— Здр-ра-авствуйте, товар-рищи красноармейцы!
Раненого кавалериста провели под руки через цепь линейных в подъезд дома, а злополучную кобылку — быстро под уздцы, мимо трибун — и в боковую улицу. Она вяло переминалась с копыта на копыто за резным кондитерским киоском до конца демонстрации, огорченно понурив морду в пузырчатой пене, будто ее намылили в ближайшей парикмахерской. Коричневое седло с синей краснозвездной попоной криво сидело на спине.
Когда Кирпонос спрыгнул на мостовую, его землистое лицо приняло неприступное, шершаво неподвижное выражение, с чуть оскаленным ртом, как у греческой маски на фронтоне нашего театра.
Постепенно цветная картинка парада у меня меркла, зато в ушах начинал играть марш Чернецкого. Так — странным образом — я представлял себе в конце апреля наш будущий праздник победы, несмотря на горькое падение всадника, на каменное лицо Кирпоноса, на то, что я знал о его мученической гибели. Вообще тень Кирпоноса преследовала меня все детские, отроческие и юношеские годы. И впоследствии я часто думал о нем, гуляя возле могилы в Ботаническом саду — знаменитом Hortus Botanicus Fominianus, в разное время по-разному, но всегда с одинаковым чувством теплоты и печали. Он защищал мой город с первых дней войны. Он не подписывал и не требовал от Ставки каких-то там, возможно весьма разумных, приказов об отступлении или, как принято было формулировать, об отводе войск. Но наверняка, если бы он защищал Киевский укрепрайон менее стойко — не до середины сентября, я бы не успел эвакуироваться, подлежал бы, вместе с сотнями тысяч других, истреблению и, изрешеченный пулями, сгнил бы во рву. С него — с Кирпоноса — и таких, как он, по-моему, начался наш тернистый и долгий путь к триумфу. Так как же не помянуть о нем именно сейчас.
В ушах отдавался болью тупой топот сапог по земле, укрытой одеялом рано опавшей листвы, и лавинный тот звук беспрестанно гнал его все вперед и вперед. Он не желал оборачиваться, чтобы не наткнуться на взгляды тех; кто когда-то подчинялся ему как командующему округом, а затем фронтом, не оттого, что стыдился отступать, отменив сам первоначальный приказ и нарушив, казалось, незыблемую доктрину ведения войны, — он-то, конечно, лучше прочих осознавал малость своей личной ответственности, — просто ему теперь невероятно тяжко было встречаться с глазами людей, ждущих от него единственно правильного, а значит, и спасительного решения.
Две-три ночи назад он отдал себе отчет в том, что искомого решения у него нет, а любое иное из призрачно спасительных граничит с предательством. Он не находил, однако, сил откровенно объяснить красноармейцам и младшему комсоставу, что их ждет дальше, а старший, слава богу, догадывался и без него, и это отсутствие сил и вполне оправданной бы сейчас жестокости — нежелание прибегнуть к ней, — сами по себе, без участия воли, как ни поразительно, возбуждали в его собственной истерзанной душе робкую надежду. Опытный военный, он превосходно понимал, что абвер нашаривает его по всему фронту, что для них он, командующий, крайне важная персона — как свидетельство выигранного сражения, как свидетельство полного разгрома армий, который намечался еще на первые числа августа, и что они, абверовцы, пока не пронюхали, что он здесь, юго-восточнее хутора Дрюковщина в Сенчанском районе Полтавской области. Он воспроизвел у себя внутри головы географические названия вслух — будто прочел их в штабной реляции, и немного удивился, что и маячившие хаты, и опушка вблизи — реальность. Вот тут, юго-восточнее, в двенадцати километрах от Лохвицы, есть хорошо известный теперь по названию Шумейковый гай, который покрывал яр — глубокий, обширный и длинный, где удобно будет спрятаться, перевести дух и утвердить, наконец, последний план, который в общих чертах составлен еще утром, но пока не высказан полностью даже самому себе. Он вторично удивился, что гай этот, такой спокойный и мирный, по осени нежданно-негаданно вклинился в его злую судьбу. Если бы он был верующим христианином, то взроптал бы про себя: неисповедимы пути твои, господи, зачем ты послал меня сюда! И о том он подумал, что никогда не был верующим и в детстве даже избегал ходить с бабкой в церковь.