Выбрать главу

Я смотрел под ноги, на нее, на землю; сухую волокнистую траву терзал ветер; он посвистывал, расширяя черные щели, выдувая из них мелкие комочки и пыль. Она имела убогий, несчастный вид, эта измученная полдневным зноем земля, но стоило поднять голову, стоило обратить взор к горизонту, как торжественные зрелые краски литым водопадом обрушивались вниз, растекались, будто выплеснутые с размаху на холст, постепенно густея и приобретая твердые очертания пылающего золотом солнца, белой пушистой, как перина, дороги, оплавленных горячим воздухом бурых холмов, серых ломаных переплетений веток кустарника и, наконец, самой глыбы желто-голубого простора, ограненной с обеих сторон, сквозь которую, как сквозь гигантскую призму, мир увеличивался и приближался ко мне.

Равнодушие вдруг опустошило грудь. Я понял, что дурные предчувствия не обманывают, что я обречен заранее, что борьба бесполезна. Я, наверное, не любил свою профессию по-настоящему, импульсивно совершил выбор и теперь мучился и казнился, не желая и не имея сил в том себе признаться. Впрочем, все это ведь не новость, все это свойственно классически протекающей юности. От Пушкина до наших дней.

Уеду побыстрее из города — в степь, к морю. Уеду завтра, и пусть будет что будет.

Но я никуда не уехал. Вчерашние метания улетучились.

На следующее утро я отправился — как полагалось — в университет и там под презрительным птичьим взглядом остроносого очкастика — аспиранта кафедры русской литературы — срезался на первом же вопросе. Как назло, мотал он меня по жизни и деятельности Короленко. Стыдно признаться — не любил я в школе книги Владимира Галактионовича. Я Горького любил, Чехова, Лермонтова, Успенского Глеба, Толстого. Безжалостность очкастика тоже можно было оправдать — двенадцать человек на место, конечно, с фронтовиками. И, конечно же, брать надо лучших из лучших. Все правильно, все справедливо, хотя где-то я себя считал оскорбленным.

«На черта козе баян? — глупо утешил меня Сашка Сверчков, изгнанный из аудитории ранее. — Дела идут, контора пишет».

Скучное заведение университет — коридоры мертвые, холодные, лица у преподавателей строгие, постные, как в милиции у милиционеров, девушек мало, а которые встречаются, что-то не очень.

3

Принять решение несложно, но как осуществить его? Нет, нет, дальше находиться в родном городе, который я так люблю и в котором меня так унизили и оскорбили, нет сил. Добрые, сочувствующие знакомые — самые безжалостные твари: «Ах, ты не поступил? Ну ничего, ничего. Петров и Сидоров, правда, поступили, но у их родителей большие связи и крепкий блат. Тебе ли с ними тягаться? Не унывай и передай привет матери».

Мне на связи и блат наплевать. Не потому, что я хороший и честный. Я пока просто не понимаю, что они означают в нашей жизни, и я пока просто не понимаю, что есть люди, которые к ним прибегают. Впрочем, я вообще мало в чем разбираюсь. Я иначе воспитан. Нам что давали, то мы брали, и ни крошки со стороны. Вдобавок сейчас я разозлен на весь свет.

Несколько месяцев назад, гнилым февральским утром, мой отец умер от разрыва сердца. Мой отец был прекрасным инженером, специалистом по строительству шахт. Однажды его вызвали на совещание к высокому начальству, потому что в какой-то шахте произошел обвал. Отец в прошлом году не соглашался на ее пуск, не подписывал акт, хотя его заместительница — некто Телеповская — прозрачно намекала на недопустимость замедления ввода в эксплуатацию проектных мощностей. Мой отец человек не робкого десятка — на фронте доказал и себе, и другим. А здесь не выдержал, тормоза отказали, и упал он, сжимая окостеневшими пальцами нелегко доставшийся ему — в кровавом бою под Ростовом — партбилет.

Соседки утешали маму — духом унесло хозяина в лучший мир. Как праведника. Уж ежели суждено вам — слава богу, что не мучился, не болел. Сын поступает в институт, стипендию получит.

Но сын никуда между тем не поступил, потерял даром время и теперь болтается по закоулкам летнего города, плохо соображая, куда себя приткнуть.

Какие уж тут связи и зачем они?

А город словно не обращал внимания на мою ржавеющую под откосом судьбу. Днем он сверкал и переливался сочными красками, шипел водой из дворницких шлангов, объедался впервые за шесть послевоенных лет вдосталь появившимся фруктовым мороженым — весной отладили дополнительный цех на молочном комбинате, — пах он и распустившимися цветами — гигантские клумбы разбили на месте недавно убранных развалин. Он, город, подымался вверх белыми керамическими стенами, и, несмотря на то, что старожилы презрительно отзывались о новой архитектуре, мне она нравилась чистотой и ясностью линий. Я любил, правда, и сохранившиеся здания, особенно банка, Совета Министров, Музея украинского искусства с каменными львами, оперного театра, крытого рынка, и несовместимость их с будущим обликом пока не волновала меня. Я любил и то, и другое, я любил свой город целиком, и все тут. Я любил даже его разрушения, следы войны, потому что они напоминали мне о детстве.