— Я люблю утро, — объясняется он. — А ты?
— Иногда, — соглашаетесь вы, — все нормально. Иногда не все так спокойно...
Ваше замечание он игнорирует. Он смотрит куда-то вдаль, и лицо его просветляется.
— Я бы хотел умереть утром, — вздыхает он. — Утром ведь так все прекрасно.
— Что ж, — соглашаетесь вы. — Если твой папа разок оставит здесь на ночь злобного дядю... И не предупредит его ни о чем заранее...
Созерцательность покидает его, и он становится самим собой снова:
— А вот в саду весело! Вставай, пошли играть в крикет, ну-ка!
Ложась спать, вы строили другие планы на утро. Однако сейчас, когда дело приняло такой оборот, вам все равно — что принять приглашение, что лежать и безнадежно таращиться в потолок; вы соглашаетесь.
Позже вы узнаёте, что, утомившись, как оказалось, бессонницей, вы поднялись ни свет ни заря и подумали: не сыграть ли мне в крикет? Дети, воспитанные в духе обходительности к гостям, посчитали своим долгом ублажить вас. За завтраком миссис Гаррис заметит, что вы могли, по крайней мере, проследить, чтобы дети были нормально одеты, прежде чем тащить их на улицу. Гаррис же скорбно даст вам понять, что только одним этим утренним мероприятием вы, потворствуя, угробили месяцы воспитательного труда.
Утром в среду Джордж пожелал быть на ногах, кажется, уже в четверть шестого, и навязал детям уроки велосипедного мастерства в огурцовых парниках на новой машине Гарриса. Даже миссис Гаррис, однако, не стала обвинять Джорджа в этом случае. Она интуитивно почувствовала, что целиком такая идея от него исходить не могла.
Дело не в том, что дети Гаррисов имеют определенное представление, как можно уйти от вины за счет ближнего. (Принимая ответственность за собственные злодеяния, они, все как один, сама беспорочность.) Дело просто в том, каким образом вещь формируется в их представлении. Когда вы объясняете им, что на самом деле не собирались вскакивать в пять утра и мчаться к газону играть в крикет (или разыгрывать сцену из истории ранней церкви, расстреливая привязанные к дереву куклы из арбалета), что на самом деле, вообще-то, будь предоставлены собственной инициативе, предпочли бы спокойно поспать, пока вас не разбудят, по-христиански, в восемь утра с чашкой чая, — сначала они изумятся, затем начнут извиняться, затем будут искренне каяться.
В настоящем случае (не настаивая на уточнении чисто академического вопроса, проснулся ли Джордж почти в пять утра по велению естественного инстинкта или от случайно залетевшего в окно самодельного бумеранга) милые дети искренне признали, что винить в сем раннем подъеме следует их самих. Как сказал старший:
— Ведь нам говорили, что у дяди Джорджа был трудный день. Мы должны были отговорить его, чтобы он не вставал так рано. Это я во всем виноват.
Но случайный перерыв в системе никому не вредит; к тому же, как согласились мы с Гаррисом, для Джорджа это было неплохой тренировкой. В Шварцвальде нам придется быть на ногах в пять каждое утро — так мы договорились. (Разумеется, сам Джордж предлагал полпятого. Мы с Гаррисом, однако, возразили, что пяти будет вполне достаточно в любом случае; к шести мы уже будем в седле и успеем по холодку одолеть самую тяжелую часть пути. Иногда можно вставать и раньше — только не превращая это в привычку.)
Сам я в то утро был на ногах уже в пять. Раньше, чем собирался — ложась спать, я сказал себе: «В шесть ноль-ноль».
Я знаю, есть люди, которые могут просыпаться в любое время с точностью до минуты. Положив голову на подушку, они говорят себе, буквально: «Четыре тридцать; четыре сорок пять; пять пятнадцать» — в общем, во сколько надо вставать. Когда часы бьют, они открывают глаза. Вопрос удивительный; чем больше его разбираешь, тем больше в нем обнаруживается загадки. Некое ego внутри нас, действуя вполне независимо от нашего сознательного «я», должно быть, умеет вести счет времени пока мы спим. Без помощи часов или солнца, или прочих средств, известных нашим пяти чувствам, оно стоит во мраке на страже. В некий момент оно шепчет: «Пора!» — и мы просыпаемся.