Тем более он написал уже достаточно (подошёл к тому моменту, когда юноша занемог, стал страдать психическим расстройством и балансировал между разумом и безумием, проклиная свою прядильню и отказываясь от мечты). Вернувшись к работе и описав мытарства героя, Константин Виленович тоже почувствовал себя на редкость плохо и одиноко. Его, конечно, не мучили фобии (если не считать заговора и того, что он без потомка тлен тлена, развеянный пепел), но весь он обессилел. Вызвал Леночку. Та где-то замешкалась. А ему непременно хотелось сейчас оказаться рядом с людьми. Что делать, пришлось спускаться вниз по пандусу, так как он слышал её шаги внизу. И пока он спускался, аккуратно работая рычажком коляски и кряхтя более от нахлынувшего на него одиночества, чем от напряжения, его замутило. Казалось, бабахнуло давление (видно, от усердия и сопереживания герою).
– «Скорую»! «Скорую» мне! – крикнул он на весь дом.
Его стало потрясывать, руки слабели, двинули неаккуратно рычажок, и коляска на скорости покатилась по пандусу – врезался судья головою в стену. Свалившаяся венецианская картина (там двое в лодочке и поёт гондольер) зарядила по макушке.
В больнице сбили давление и снова наложили бинты на голову (рама расцарапала высокограмотный судейский панцирь, отвесное чело от темени до бровей).
Первым и пламенным его желанием – как только он в полной мере пришёл в себя – было уволить Леночку. И вот уже на полуслове (столь крепкой конструкции, что «мы» бы предпочли избежать её цитирования) рот Константина Виленовича затворился, будто кто-то тихенько прикрыл его.
– Нет, ну в самом деле! Ты думаешь, что творишь! Да я тебя засужу! Я посажу тебя! Будешь в Крестах! – беленился он, а сам думал: «Нет-нет, что-то тут не то… Я, кажется, боюсь возмездия… В самом деле-то, как-то опасаюсь теперь! И что за напасть, уже и человека взашей погнать нельзя. Ну, щелудяга! Ай-ай-ай».
Леночка осталась.
Что бы вы думали дальше? Точнее, что бы вы ни думали, а Константин Виленович, которому спустя десять дней сняли гипс и вручили костыли, намылся, набрился, надухарился, принял для веселья десять капель, облачился в наглаженные, напаренные, благоухающие по его повелению изысканнейшие свои одеяния, с тем чтобы посетить Ио, где-то в обеденный час, чтоб солнце (ох, уж это забельмованное петровское солнце) если и не обливало его золотым тамариндовым маслом, то уж хотя бы хиленько что-то освещало, не забивая тенями дивный шевкоплясовый блеск. И надо бы видеть Константина Виленовича в тот час и миг, когда он, окрылённый, романтический, осушивший чашу страдания девяностодневной колясочной жизни, одинокий юридический пассионарий, бриллиант бриллиантов, озарённый, быть может, последним зенитом перед долгим хладным сумраком, спускался, взмахивая костылями, аки крыльями, по белым мраморным ступеням. О! Он был достоин кисти!
И как «нам» жаль, как искренно «мы» сокрушаемся, что Анастасия Никитична, только что снявшая кружочки огурцов с глаз и не успевшая надеть линзы, не разглядела его так, как «мы». Приоткрыв, как подозрительная старушонка, дверь (на два пальца шириной), она спросила чуть испуганным голосом:
– Кто там?
– Судья Конституционного суда Константин Виленович Шевкопляс, – с удовольствием представился судья, хотя местные интерьеры наслаждению, конечно, не способствовали, а прыгающие лестницы напоминали о конюшнях, но всё же он был без ума от своего визита, сумасбродного, головокружительного и, без застенчивости признаем, яркого, особенно если оный завершится чем-то, то это будет триумф!
– Подождите десять минут, мне нужно одеться! – услышал он, и промелькнули все изгибы и прошуршали прозрачные, дразнящие шелка.
Анастасия Никитична за эти десять минут успела сделать даже укладку, разметав тёмные кудри по белой пышной груди так прихотливо и затейливо, будто вышла только из салона, но вот линзы ввиду изобилия хлопот по сборам так и не надела. Минус три. Зато прекрасная, как вечная спутница Юпитера, она вышла с таким удачливым прищуром, что Шевкопляс расшифровал как полное томления и неги «Да», перворождённое, елеепомазанное, совершенно сакральное «Да», без которого не появилось бы даже «Нет», а потому всемогущее, олицетворяющее всё потенциальное, сущее и то, что померкнет, и то, что будет воспламеняться и литься в самом безвременье! Ох, сколько потенциального открылось судье, стоящему в костылях и в собственном сиянии перед Ио! Любой герой любой книжки обзавидовался бы! И она сказала: «Проходите». Райские нимфы в проницаемых, как свет, хитонах не сказали бы лучше!