Выбрать главу

От лежания в комнате я ослаб, а сильные эмоции выжали остатки энергии. У меня стали подворачиваться колени. Сев на тачку, я неудачно перевернулся, получив металлом по костяшкам, но вставать не хотелось. Я остался лежать на холодной земле и принялся всхлипывать, уткнувшись носом в землю, как будто желая в неё зарыться. И до чего же хотелось плакать! И даже отчего-то боязно было снова смотреть на этот океан.

– Сыночек, – скоро хватилась меня мама, обнаружив сначала какое-то особенное лицо у бабушки, внёсшей капусту, а затем пустую постель.

Подняв меня, она принялась отирать, отряхивать, покрывать поцелуями, трогать лоб, не поднялась ли температура, спрашивать, куда подуть, и снова целовать. А я разрыдался в голос:

– Не тронь меня, уйди, уйди.

– Тебе так больно? – испугалась мама, став снова меня осматривать и хлопотать.

– Да-да, – плаксиво отвечал я.

Конечно, ушибы не болели. Но я истерил, как девчонка.

Где-то через неделю после этого происшествия мы пошли с папой играть в мяч. Тогда он уже полгода как от нас ушёл, но ещё приходил без коляски. Я катил на самокате по дорожке, окидывая хозяйским взглядом парк в поисках подходящей лужайки, где можно было бы оторваться с мячом. Парк рядом с домом был исхожен вдоль и поперёк, и так как взрослые шли туда, только чтоб от меня отделаться, я его не любил. Начали играть. Папа откровенно поддавался.

– Па, ну бей! – пытался я его завести. – Па, ну ты не играешь! Ну не так!

Лужайка имела небольшой наклон, поэтому мяч скатывался постоянно не туда, и я только и делал, что за ним бегал.

– Па, ну давай! Бей! Только, чур, по-настоящему!

Папины поддавки убили последние проблески азарта, а его натянутые потуги пошалить оказывались хуже безразличия. Ведь раньше, до ухода, он мог меня спровадить (если у него не было настроения), а сейчас делал вид, что ему интересно, как будто мы уже не были родными и об отсутствии настроения нельзя было заявить напрямик.

– Па, куда ты отвернулся!

– О, какие люди в Голливуде! – оживился папа, увидев какого-то прохожего, машущего ему с дорожки пятернёй.

Мужик, получив от папы ответные жесты, пошёл к нам навстречу. Идя вальяжно, но быстро, он постоянно поправлял свою волнистую пшенично-рыжеватую шевелюру, слегка встряхивая плечом. У него этот жест был слитным: когда он встряхивал плечом, он обязательно касался волос, а если руки тянулись к копне (являющейся, судя по всему, предметом гордости), то само собой подпрыгивало плечо. Но глаза его меня оттолкнули ещё больше, чем привычка поправлять волосы: уголки их так резко были направлены вверх, что казалось, они вот-вот перевернутся в обратную сторону, а потом хитро встанут на место, будто фокуса не произошло.

– Сколько лет, сколько зим, – ответил ему тот, подойдя и пожимая руку. – А это что за малыш? Твой? – наклонился он ко мне с лицом «ути-пути». Глаза, как я и ожидал, перевернулись в обратную сторону и встали на место как ни в чем не бывало.

Я бросил в него мяч. Угодил в пузо.

– Совсем, что ли, спятил? А ну-ка извинись перед дядей! – дал мне подзатыльник отец и пригрозил пальцем, мол, ждёт ремень.

– Да, брось ты, Вить, он же маленький. Наверное, играть хотел, да? – говорил он сердобольно, поправляя свою шевелюру и встряхивая плечом.

– Я ему покажу играть!

– Хорош тебе, – говорил мужик.

Перекинувшись парой фраз, мужик предложил «хлебнуть пивасика». Отец ещё более оживился. И они пошли за пивом, оставив меня с мячом и самокатом на лужайке. Я спрятался за дерево и стал перебирать обиды, накопившиеся за несколько недель: в прошлый раз гулял со мной всего час, на машинки не отвёл, к бабушке Алёше не отвёз…

Получив ещё один подзатыльник за то, что спрятался и не отзывался, я разобиделся в пух и прах. Они сидели на скамейке, попивая пиво, я бродил неподалёку, поминая уже не только теперешние, но и отгремевшие несправедливости: его уход, пустые обещания, мамины мигрени, смерть моей колонии улиток… И так я заковырялся в них, что в какой-то момент впал в прострацию. Перестали они меня волновать. Даже то, что теперь он не с нами, меня не трогало. Я машинально отбрасывал ногами камни, листву и мусор, которые мне попадались при ходьбе, потом взял палку и стал водить ею по трещинкам, рытвинам и ухабам земли. Водил-водил бездумно и сам не заметил, как увлёкся…

И до чего же чудным мне показалось это занятие! Неровности почвы вдруг стали превращаться в рыцарей, драконов, в замки и узоры. И как замечательно (нарочно так и не придумаешь) лежали камни, разбросанные то там, то сям среди листвы! Сколько радости в них было, сколько игры! Некоторые были во мху, другие, совсем крошечные, походили на зубы зверя, третьи – на куски скалы, а чёрные – так те осколки метеора. Ух, вот это сила! А их расположение относительно друг друга и деревьев было так прелестно и совершенно, что никакие обиды не могли перекрыть моей радости и ощущения сотворчества всей этой земной геометрии. Палкой я стал выводить около них узоры, пытаясь не упустить ни одной детали: где какой муравей, где жук, сучок, подгнивший во влаге листок или листок со следом чьего-то ботинка. Долго я так чертил рельеф, пока не услышал откуда-то издалека голос отца: