Может, вид мой печальный, и трагичный, и ненормальный тому способствовал: по коридору проходил тот самый профессор из аудитории по русскому, неожиданно он дотронулся до плеча, по-отечески похлопал его и сказал странную фразу:
– Не печальтесь! Может, вас ждёт не Николай Верещагин, а его брат?
– Какой брат? – вздрогнул я и покосился испуганно и подозрительно на улыбающегося профессора, чьи огроменные очки тоскливо и как-то родственно напомнили мне снова давно утраченные линзы… линзы Василька…(линзы перестали работать после того, как заполнились дрянью из моей жизни, и произошло это за полтора года до инцидента в раздевалке).
– Василий, – ответил он, зачем-то при этом раскрыв ладони, якобы он говорит что-то до боли очевидное и само собой разумеющееся.
И опять, чёрт, Василёк, и что это у меня на лбу написано про Василька?! Почему Василий! Собственно, я это и озвучил достаточно нервно:
– Почему Василий?!
– Василий Верещагин, положено знать, молодой человек, – отрезал он в другом тоне и медленно пошёл к кафедре, слегка заваливаясь при ходьбе на правый бок.
Я, конечно, не сразу понял, что Василий Верещагин – это Василий Верещагин. Тут возымели влияние стены – «молочка», или пренебрежительно «молочница», которая у меня никак не ассоциировалась с великим русским баталистом, а о кровном родстве этих двух настолько разных Верещагиных я, по невежеству, не знал. А может, и правда? О, как я хотел тогда вырисовывать черепа! Насколько легко и хорошо мне стало бы! Насколько светло мне было бы кистью выводить раненых и умерших людей! Хотя если бы в тот момент мне достаточно уверенно сказали: «Как?! Вы не знаете, молодой человек?! Вам же надо пристрелить губернатора!» – я бы, казалось, пошёл и уложил губернатора.
Чем ещё была привлекательна идея о художестве? Она маскировала и полностью нивелировала мой провал: подумаешь, не поступил в «молочку» – это для тупых, а я в последний момент понял, что стану художником, да-да, художником, мама! Вот где разгул и треск судьбы, а всякие молочные агрегаты пусть строят бараны и быки. Бабахины и Бычковы. Что-то в этом амплуа я воспроизвёл перед мамой дома (надо сказать, внешне меня раздирало от воодушевления, и я был вполне искренно счастлив, но в то же время за этим весёлым сумасбродством и полным пофигизмом крылся василиск-Василёк… И этот Василиск, а также Василёк и Верещагин, как Вурдалаки, выли, прыгали вокруг меня и против воли строили мою жизнь, а я плевал на неё, хоть и хорохорился, что это всё делаю и решаю я, пусть и от сумасбродства…).
К концу беседы с мамой голова напоминала котёл, в который в азарте плюхались гули, упыри и вездесущая васильевская шайка. Туда же летели священные линзы и очки профессора…
Маме деваться было некуда, потому что институт дизайна, во всяком случае, лучше, чем целый год безделья. Вступительные испытания исчерпывались тестом по обществознанию и творческой работой. В виде оной я принёс отличный дизайн-проект облагораживания городской набережной, в котором мусорные урны были спроектированы как кувшинки, а беседки как шатры. Также от балды (чтоб запустить Василька, как кошку, в новый институт и ещё немного напустить на себя трагизма, которым любит себя тешить юность) я притащил десять рисунков Василька гуашью и три, выполненных пастелью. К удивлению, проект мой энтузиазма у членов комиссии не вызвал. Урны в виде кувшинок (равно как и шатры) были названы нефункциональными и безвкусными, а вот рисунки, напротив, удостоились неожиданной чести:
– Однозначно у мальчика талант живописца, – с напором шептала преподаватель по графике Луиза Николаевна председателю комиссии и искусствоведу Анатолию Бутлякову.
– Ну положим, и что? – нахмурился Бутляков.
– Так скажем, пусть развивает.
– Так он и от нашего института отказаться сможет, вам ли не знать, какие у нас проблемы с набором, – укоризненно проворчал председатель, но напоследок меня попотчевал наставлением:
– Вам образование высшее пригодится, без корочки никуда, но поднажать вам следует на художественную школу, не бросайте живопись. У вас есть задатки портретиста.
Я рассмеялся. Как можно бросать то, что и не начинал?
Вечером мама и отчим расставили мои рисунки по всей квартире и только и делали, что их обсуждали. В основном так:
– Ну, нежно, конечно, но вот тут же вообще ничего не видно, – показывала мама на пастель.
А отчим отвечал:
– Хрен с ним, говорят, талант, нам же лучше, – а потом, походя по квартире, брал рисунок и сам же себе противоречил: – Но ноги у этой девочки ни дать ни взять какие-то больные, да и плечи покатые, смотри какие, Люб. Обрубили их, что ли? Покажи мне свои ножки. Во-во, у тебя вот хорошие ножки.