Пришлось идти к отцу. Он без каких-либо комментариев пролистал рисунки, наследив по краям жирно-солёными отпечатками пальцев, измазанных кольцами кальмаров, допил пиво и, сказав, что ему пора, ушёл, оставив за кадром мою финансовую проблему. Однако на следующий день он приехал в институт и передал мне деньги. И когда папа мне их передавал, когда протянул этот белый конверт, а я, медленно смотря в его глаза, брал конверт, мне казалось, что он покупает моё молчание. Отныне я не имел права спрашивать о его дочери, раздражать его вопросами о жене, досаждать ему своим дурацким: «Ну, как?» И в то же время было очевидно, что он знает, что я это чувствую, что вижу его насквозь и его это раздражает, и он уже этим естественным от моего вторжения раздражением выкупает сызнова, после денег, свою совесть.
Я играл против себя. Мои натянутые, как струна, нервы, попорченные Васильком и моей «святой» к ней любовью, звенели от фальши – малейшие отклонения от правды в его мимике и жестах тут же становились мне известны. И увы, я прав! Тогда отцу было плевать, буду я учиться на художника, тракториста или молочника, ему было важно не чувствовать себя плохо, завесить кулиской свою совесть. А у меня внутри так и стучало: «Я буду лучше, чем девчонка, я докажу, что ты зря нас бросил. Зря-зря бросил. И жёнушка твоя девочку паскудкой воспитает, как сама. Я так хочу».
– Даже спасибо не скажешь? – сказал он, критично закрыв рукой рот с видом оценки и несогласия.
Я буром глянул на него, но тут же специально переменился и с трогательным видом сказал:
– Спасибо, папа. Ты для меня всё!
Он перекосился, сморщив непроизвольно ноздри, и попрощался. А совесть оказалась невыкупленной. Однако больше к опробованному методу любовного шантажа и всезнайства я решил не прибегать – иначе он навсегда от меня отвернётся.
Получив деньги на курс в студии Виктора Ерошевича, куда мне и посоветовала податься Луиза Николаевна, я почему-то не раздумывая туда и отправился, хотя, повторюсь, никогда не ощущал себя художником. Но тут во мне проснулись инфантильные улитки и радостно-меланхоличное возбуждение от собственного дела. Появилась возможность хоть в чём-то, хоть немного «легально» сойти с ума. Зачем? Да чтоб сохранить рассудок. Чтоб выровнять себя, положив на чашу весов «образования и карьеры» столько же сумасшествия, сколько лежало на «личной жизни», и таким образом, добавив сумасшествия всюду, ввести его, в конце-то концов, в рамки своей обыденности, легализовать, потому как, будь оно исключительно, я бы и на самом деле рехнулся. Так я поймал баланс, а вскоре, увлёкшись не на шутку творчеством, преобразил моего бедного Василёчка в источник постоянной для меня подкормки…
И чем больше я пользовал её, тем меньше святости оставалось в той любви. Почему я не говорю высокопарно, что она стала музой, вдохновляющей и пробуждающей творческий азарт? Потому что это чистой воды ложь (хотя я и не утверждаю, что все так же испорчены, как и я). В моём случае всё было иначе. Как только я уловил ту грандиозную разницу в результате (когда я что-то делаю «без Василька» и «с её подпиткой»), во мне разбушевалась невероятная жадность! О, как я стал корыстен и ненасытен до этих результатов! Как запросто швырял свою святую любовь в творческую топку и с каким неистовым сладострастием наблюдал, как она трещит поленьями, смердит предательством (моим), оборачивается головешками, углями.
И всё это бушевало, свирепело, безумствовало – и я получал… Получал много, жадно, жирно! Почти больной, почти на коленях я получал похвалу самого мэтра и жуткую зависть моих однокашников, которых постоянно распекали то за неубедительность фигур, то за отсутствие смысловой идеи… Моя же идея была как перст ясна – жёстко насиловать Василька (мою чистую безгрешную линзу красоты!) с одной и той же целью (вот, вот где смыслы!)… Доводя себя до синего каления и, наконец, до ненависти к самому себе, которая восставала над этой попранной любовью, расправлялась и давала мне, по пояс осатаневшему, силы покаяться (ведь всё же я её любил и был от неё практически всецело зависим), я каялся… А покаявшись, тут же отрицал покаяние. Смешна и мелочна его цена, когда оно используется лишь для синусоиды взрыва, лишь для корыстного черпанья из этой тёмной ниши взбудораженной, закрученной энергии – во имя… чьё? В топку! Нет, не Василька… И я не знал, во чьё имя, хотя порой, когда меня особенно гладили по шерсти, приукрашивали мою слепую самоотдачу, я напоминал самому себя шайтана с козлиным подбородком, который прикрывался рисованием, лишь чтоб всласть насиловать деву, сидящую в карцере и терпящую беспрестанные мытарства…