Выбрать главу

– Ну, не замечал. Глаза, лоб, да один ведь фиг, – отвечал мне Костик Мареев. – А тебе не всё равно?

«Нашёл, конечно, у кого спрашивать», – фыркнул я, оглядев Костика, его толстую, короткую шею, квадратно-приземлённое лицо, похожее на усечённую пирамиду кхмеров, и тяготение к кубизму и урбанизму, в котором глаза – функционал. Для меня же они были без преувеличения главным органом, кладезем, в котором филины яроокие зовут в заброшенные дупла подсознания – короче, без болтовни, очень важны.

– Кажется, в глаза, – промычал Федя Синёв, напрягшись в воспоминаниях, – но я проверю завтра и скажу.

Хотя бы ему, впечатлительному Синёву (носившему также почтительное прозвище Федосна, отражающее глубину его личности), не нужно объяснять, что к чему. На будущий день оказалось, что Синёву учитель смотрит в глаза (при этом именно в тот день он его ещё при всех похвалил). Какая же в этот момент меня схватила ревность, как же разбуянилась во мне непризнанность! Бух-ту-ру-трах аль-каркаданн проткнёт рогом яйца белой Рух! Трах! Я проткну! Сам! Ну уж нет! Всех хвалят, кроме меня, хотя я один достоин, всем смотрят в глаза, а меня, как отщепенца, с брезгливостью вельможи держат на расстоянии – я этого так не оставлю! Но как свершить правосудие? Как наказать страдающего фаворитизмом царька? И ведь как он мне был ценен и дорог! Он, открывший мне столько всего!..

– Не дёргай ногой, – попросил меня Федя, – жутко отвлекает от работы.

– Меня тоже много что отвлекает, – огрызнулся я и стал ещё сильнее дёргать ногой, потом повалил станок (действительно случайно), разлил краски на пол и вечером, когда все, получив и глаза, и реакции, шли по домам, я лазил на карачках и драил пятна и весь зал, который «заодно» мне сказали убрать, отправив бабу Таню в отгул. И вот тут, на полу, нанюхавшись олифы и ядовитых испарений ревности, я решил, что мстить – это сровнять своё достоинство с этим вот полом. О нет, я выше мести!

Но мне нужно было провести эксперимент, дабы определить, насколько мастер меня ни во что не ставит. Мне нужно было вычислить степень негации. Да, она была важна. Да вообще всё, что связано с ним, имело принципиальное значение. На будущий день я сел на пол и стал рисовать там, хотя мне и было очень неудобно, и все ребята мне крутили у виска – Ерошевич не вымолвил ни слова, а только презрительно обогнул меня, когда делал свой традиционный обход меж станков. Затем я пришёл в красных штанах, с ирокезом на голове и стал рисовать настолько отвратительно, насколько только можно себе представить, – тоже ничего! Мимо.

– Да чё ты бесишься, наоборот, он тебе предоставил полную свободу! Вот где у нас его критика! – Мареев перерезал толстыми пальцами свою самородную шею. – Я бы с радостью был на твоём месте! Твори чё хошь!

– Чё хошь, – с некоторым презрением лица духовного, говорящего о простых радостях мирян, передразнил я.

Это они мечтали, чтобы их не распекали, а мне было важно внимание. Пусть уж лучше исполосует меня своей критикой, но не игнорирует, как блоху!

Последним, заключительным актом (будучи натурой, я приноровился к некоторой публичности в этом классе, да и цель моя того стоила) стало то, что я попросил Мареева и Федосну меня связать по всему телу бечёвкой. На спине у меня висел плакат в стиле Пиросмани: «СВОБОДА» и там два человека с бородами на чёрном фоне. И я с этим стоял в центре. Это мой бунт, перформанс и последний эксперимент (всё-таки по природе я был склонен к некоторой показушности, напуску, к гимну, где смысл в громкости, а не в тонкости, смысл в самоценном избавлении от ошпаривающего глотку клокота, а не в изяществе, хотя как это согласовалось с боязнью публики и интровертностью, я не знаю).

Заходя в класс, ребята ржали или цокали: «Харэ прикалываться, закатала! Если Ерошевич взбесится, мы тебя точно на кол посадим. Вместе с плакатом и твоим Пиросманишвили».

– Что ж, сегодня темой нашего класса станет натюрморт, – спокойно начал Ерошевич, сделав вид, что он абсолютно не примечает мой гимн свободе. – Что такое вещь в себе? Предмет? Существует ли он отдельно от нашего восприятия его и сколько у него появляется копий в миллиардах сознаний, обращённых к нему? Есть ли натюрморт – образец статики? Или, наоборот, он в высшей степени изменчив, как волна с картин Айвазовского, вращающая воды прямо в раме? Каков дух вещи и в чём тайна вашего собственного восприятия, направленного на него? Кто в этот момент тяготеет к статике и «недвижимости»: вы или вещь? – Он достал три яблока Симиренко, фарфоровый чайник с самоваровидным тельцем и небольшую резную курительную трубку, настолько маленькую, что я подумал бы – для анаши. Всё это он положил на столик, который приставил рядом со мной.