И хотя бекон мешал ассоциативно-творческому полёту мысли, всё же многое открывалось и без усилий. Например, очевидно, что в цикле мифов о праотцах все предки рождались в результате непорочного зачатия. Вот, прародительница иньцев случайно проглотила яйцо священной Пурпурной Птицы, а мать чжоусца стопой попала в след Великана. А рождение бога так же мучительно, как и любое рождение? И всё же параллельно с живым интересом, который я проявлял к китайскому непорочному зачатию, тихо зудело под ложечкой.
– Я думаю, вы знаете, с чем я к вам пришёл, – с вызовом сказал я, подловив Виктора Степановича у входа в класс.
Было сумрачно, кажется, что дождь лил прямо в мастерской и смывал характеристики его лица. Или он прикрывался дождём, скрывая их самостоятельно… Невероятно нечитаемым существовало его лицо в том тускло-родном коридоре Монмартра.
– Не знаю. Продолжайте, – без всякого дьяволизма произнёс он.
Сложно было разобрать, куда он смотрит: не то в глаза, не то в переносицу, что создаёт японский эффект, как будто в глаза. И как же мне захотелось отменить своё решение, выбросить «свободы», перформансы, писания на полу и прочие глупости! Как же мне хотелось ляпнуть какую-нибудь чушь, затем замяться и остаться, но озарившись вспышкой этой человеческой слабости, я тут же метнулся к принятому решению.
– Полагаю, мне стоит уйти из школы. Хотел поблагодарить вас, Виктор Степанович, за прекрасные годы обучения, – сказал я, чувствуя ком в горле.
– Всего хорошего, Бажен, – коротко ответил он, едва заметно наклонив голову вперёд.
Это был не кивок дружбы, не знак дистанции или субординации, это было что-то глубоко затаённое и тут же похороненное в самом себе за неясностью обстоятельств. Признаться, я до сих пор теряюсь в догадках: как мне довелось пойти на такой шаг, что значил тот кивок, как ко мне относился Ерошевич и чего он хотел? Накрутить себя от начала и до конца я не мог, ведь он не подал руки. Вероятно, что-то присовокупил или сгустил краски, однако, несмотря на это, одно зерно во всей истории было явно истинным и подтверждалось наблюдениями со стороны – его отношение ко мне отличалось от отношения к другим.
Отойдя от двери, я испытал замедление. Может, мне хотелось нырнуть в подвал, зарыться там среди фигур, рам и паутин, надышаться этим воздухом со вкусом сырости и красок и уснуть? Всё вокруг как будто находилось в таком же замедленном состоянии. Да так явно, что в пространстве рисовался тормозной путь: стены, плафоны, гардины, гугеноты, треугольники туалетов, плинтуса, форточки, сам дождь – всё сбросило скорость и волочилось медленно и бессильно, пытаясь уцепиться за мои плечи и повиснуть на них. И как же устрашающе покойно мне было в те минуты последнего и безвозвратного ухода из мастерской… И как же угрожающе роскошно было ощущать себя лишённым «я» в этом заторможенном вакууме, где одна форма перетекает в другую, меняя личину, а та в третью, и разницы между мной и плафоном отнюдь никакой, потому что в следующее мгновение (несравненно долгое) судьба (или природа вещей?) велит перевернуться треугольником юбочкой вниз, остриё направив к пасмурным небесам…
На улице замедление не рассеялось. Наоборот, от большого множества разномастных элементов скорость не просто сбросилась, а сравнялась с нулём, и реальность, как фотография, замерла и покрылась матовым ламинатором, избавившим её от внезапных и отвлекающих бликов. Состояние это не было особо уютным, но уныния тоже не нагоняло. Да и на кого нагонять тоску, когда «я» исчезло? Зато натурой тогда сам бог велел стать, и репейником, и парламентом во рту, и булочницей, торгующей святым и бескровным хлебом насущным. Pars pro toto. Умявши булочку с изюмом, я более или менее вернулся к «я», перестав себя чувствовать всем окружающим, и решил, что нельзя отпускать пойманный дух времени и пора бы сделать что-то значительное, чтоб Вселенная меня заметила. Вот прям так прошлась звёздно-солнечным лучом и остановилась на мне. А я ей с улыбкой махнул и крикнул, будто она сомневается: «Играем-играем! Чего ж не поиграть-то!»