Всё было великолепно. Я работал над китоврасом на стене Кострякова, и меня никто не торопил. Надо сказать, что Костряков – человек почтенный, обстоятельный, – кажется, получал удовольствие от того, что на третьем этаже его домины кто-то тихо корпит, ибо для него творчество олицетворялось не результатом (которого можно достичь иной раз буквально за несколько дней), а тихой постепенностью движений. «Вот Иванов писал же двадцать пять лет», – любил ввернуть он, когда Ольга как-то мельком давала знать, что больно это всё долго, пора бы и другие комнаты расписывать. Я, конечно, молчал про двадцать лет Иванова.
Кострякову была важна сама протяжность, медитативность преобразования, которая в его уме сочеталась с понятиями «усердие, прилежание, качество». Также я подметил, что он просто любил, чтоб в доме кто-то был: какой-нибудь работяга, садовник, художник, бедный родственник, в конце концов, или приблуда. Эти люди должны были быть достаточно деликатны в своём незаметном присутствии в доме или на территории и в случае душевного настроя с ними можно было переброситься парой фраз или пошутить.
Но меня мучило то, что прошло уже почти несколько месяцев, а результат вырисовывался достаточно ремесленным. Это било по самооценке и приводило в бешенство. Что делать? Во что бы то ни стало я хотел исправить работу, сделать так, как надо, ведь по ней меня будут судить!
Найти ключ к картине в середине пути вообще непросто. Я был уверен, что провалил, что меня засмеют. И, видно, от этого страха чутьё мне подсказало неожиданное решение. Настолько неожиданное, что я в прямом смысле заболел им. «Вот-вот, она моя судьба!» – твердил я себе, боясь даже радоваться своей удачной идее, чтоб не расплескать её.
Но Кострякову никаких новаций было не нужно. Он не хотел даже слышать о том, чтобы шестиметровую стену переделывать иначе. Он вообще не любил что-то менять и совершенно не понял мой новый эскиз. Далее развернулась череда событий: ссора на этой почве с Костряковым, попытки наладить путь в их дом и на фоне всего этого моё укрепление во мнении о необходимости изменения картины (она действительно оказалась более чем роковой, но совершенно в другом значении). В итоге, понимая, что пора сообщить о произошедшем, я пришёл с повинной к Луизе Николаевне. Также мне надо было отдать ей деньги (Костряков заплатил двадцать процентов от стоимости).
– Ты что мнишь из себя? – аж подскочила на месте моя покровительница. – Паша хвалил твою работу, ты мог получить ещё несколько заказов! Я тебя вывела на такого уважаемого человека, потому что рассчитывала на твоё трудолюбие и доверяла тебе! Ты подставил мой авторитет! Ты не имел права себя так вести и подставлять моё имя, когда я за тебя ручалась! – приходила в ярость Луиза Николаевна. – И что мне теперь выслушивать от него? Что я отправила к нему бестолковщину и сумасброда?
– Луиза Николаевна, прошу учесть, я хотел как лучше! – попытался оправдываться я, вытаскивая свой эскизик.
– Не зли, не зли, – повторила она, выставляя вперёд ладонь и поджимая губы и показывая, чтобы я даже не смел доставать эскиз.
Она меня снова отчитала, а затем, переставив предметы на столе так, будто новое их положение её успокоило, глухо подытожила:
– Я разочарована. К сожалению, вынуждена констатировать, что «самородки» всегда разочаровывают. И всех их подкашивает самомнение. Увы, ты такой не первый, как бы тебе ни желалось быть первым. Жаль, я только недавно узнала, что ты ушёл от Ерошевича. Жаль. Я бы сразу диагностировала, что за зараза тебя укусила.
– Я хотел создать на его стене достойное произведение! Можно я всё же вам покажу эскиз, вы-то поймёте, что он лучше предыдущего! – снова вступил я, пытаясь не обнаруживать комковатую обиду, засевшую от её слов.
– Бажен, Павлу Артемьевичу не нужно было произведение! Ему нужно было воплотить свою, – она выделила «свою» так жёстко, что я машинально отпрянул, – идею, и он, как я помню, неплохо за это собирался заплатить. Особенно учитывая тот факт, – она подняла пальчик с острым коготком, – что ты совсем мало имеешь практики, – большущий акцент на «мало». Убийственный.