Выбрать главу

В это время она выпрыгнула на середину дороги, при этом её ноги на каблуках неуклюже скосолапили, будто её кто-то толкнул туда, а она пытается восстановить равновесие. Подняв руку так, как её поднимают, когда зовут на помощь, она остановила такси, села в него, и след простыл. А я не догонял. Да и что стоило моё вымученное предложение стать отцом, после того как я уже её назвал сукой и не дал ей почувствовать твёрдость своего решения? И что мне нужно было делать сейчас?

И чем больше я думал о том, что делать, тем громче и громче и громче разносилось: «иначе никак… никак… никак…» Грёбаное искусство! Грёбаное! До чего злым оно меня сделало! И ради кого и кому я тогда пишу картины, если убиваю детей?

– Отвечай! – рычал я, как будто преступник – это как раз другой я, а вот я – так тот пастор с томиком золоченого Писания.

Но всё, подчеркну, во мне противилось тому, что я должен пожертвовать своим искусством ради ребёнка (к тому моменту я старался забыть, что это ребёнок от Вазгена, и воспринять его как некое абстрактное дитя, чьё появление, неоспоримо, имеет смысл во Вселенной). Пожертвовать искусством! Ведь это меня уничтожит! Заживо!

И у меня разыгрывался следующий диалог с тем, кто защищал во мне искусство: «Но ведь и искусство – помнишь, помнишь, ты ведь сам об этом говорил, – это твоё дитя. Такая же лапулечка, кровная, родная, вымученная тобой, и даже, вполне возможно, более красивая. Ведь ты всего добьёшься, твои картины станут нежны, как красавицы шейха Мухаммада, и они никогда-никогда не предадут, подумай! А дитя, так то вырастет и будет способно на всё что угодно! Может принести даже зло в этот мир, а искусство – только добро…»

– Какое же добро, если ослеплённость красотой искусства может склонить к тому, чтобы согласиться на аборт ребёнка?

– Ну не станешь же ты винить икону за то, что её серебряным окладом преступник уложил старушку? Само по себе оно несёт только добро, тебе ль не знать? А вот ребёнок может сделать зло, может стать кем угодно!

– Так не в том ли тогда преимущество ребёнка, что он может стать кем угодно? Что он открытое поле возможности, в то время как искусство – всегда законченное и осмысленное совершенство?

Как видите, я всё же защищался, старался найти доводы, но тот я, который ради искусства был готов на всё, звучал убедительнее. Не потому что был прав, а потому что гладил по шерсти – соответствовал моим вожделениям и давал надежду, что я вскоре, как и хотел, начну писать заветную картину «Троесолнца». В ином же случае мне надо было задумываться о том, чтобы кардинально менять жизнь: искать работу с высоким заработком, а на художество оставлять два часа по воскресеньям. В моих мыслях слышались интонации Влады, не желающей ничем обременять свою «дольче вита».

«Но ребенок-то Вазгена!» – выло во мне, и я представлял смугленького ребёнка с большим носом с горбинкой и жёсткими, как шерсть ишака, волосами.

Позвонив ей несколько раз, сбросив пару сообщений и не получив ответа, я решил, что нужно ехать. Желая ещё немного помедлить, дать себе паузу, которая не выглядела как-то аморально, я решил добираться общественным транспортом, а не брать такси. Такая уловка. И по пути в голове у меня вертелось: «Я сошёл с ума, в этом обществе меня не поймут, после одной встречи, после такого длительного расставания принять её ребенка… Меня не поймут…» Хотя тут же вторил и второй голос, призывающий понять, что, в сущности, я сказал ей «сука», а только потом, устыдившись себя, решился, да и то с горем пополам, одолеваемый совершенно фашистскими размышлениями о преимуществе искусства над ребёнком…

Затон в тот сумрачный тяжёлый вечер напоминал, наверное, Хитровку времён Гиляровского, когда беглые каторжане сновали в похожих на тёмные лазы и ульи комнатушках и немытых, не проветриваемых годами подвалах, о существовании которых не догадывалась даже всезнающая охранка. И хоть здесь в обозримости не было ни подвалов, ни комнатушек, если не считать квартирок в высоких панельных многоэтажках, отчего-то было так людно, шумно, что эти хитровские богом и казначеями забытые подвалы, казалось, были прямо под ногами серых непонятных масс людей.

«Эй, хватай с жару», – одаривал один паренёк лет семнадцати другого жирным вонючим чебуреком. «Биляйн», «Мегафон», «Эмьтеэс», – кричал зазывала, обещая красивые номера за недорого. «Приглашаем на работу», – дождавшись его молчания, перекрикивал другой голос, похожий на автомат, но принадлежащий мужчине с жёлтым лицом, имеющим по манере речи явные проблемы с психикой, и снова с сильным кавказским акцентом: «Биляйн», «Мегафон», «Эмьтеэс». «По сто рублей стаканчик», – жалобный голос старушонки, торгующей, помимо стаканов с ягодами, сушёными грибами на нитях и пытающейся сбыть хоть что-то к концу дня.