Выбрать главу

– И явилась ты, потому что знала, что только я буду настаивать на том, что надо первое взять за аксиому – человек жив, – в голове промелькнуло «да уж, аксиома, ребёнка в печку искусству кидать». – Поэтому ты и пришла в ресторан. А сейчас на меня накидываешься с пустыми обвинениями, просто срываешь на мне недовольство собой. Ты недовольна сейчас собой. Тебе бы ведь сейчас хотелось быть Алёнушкой? Ну, ведь да? Хотелось? Ведь у Алёнушек всё просто, а у Влад всё так заморочено. Ведь Влады выносят мозги и сами неудовлетворены, а Алёнушки счастливы. Ты потерялась, поэтому и пришла.

– Не хотелось мне никогда быть Алёнушкой, – прошипела она, откинув во время моей тирады подушку в сторону, будто открывая себя для битвы со мной. – И да, у меня есть недовольство собой, но и тобой, Бажен. Я рассчитывала, что в тебе больше здравости…

– А почему это во мне её нет? Я тебе показал путь. То, что в данный момент мои карманы не набиты деньгами, это не значит, что во мне нет здравости…

– Да что ты всё сводишь на деньги!

– Да это ты на них сводишь! – и тут уж осадил нас обоих: – Прекрати, – подошёл к ней и обнял.

Она, позволив себя немного подержать в объятиях, оставалась при этом холодным мрамором. Её тонкие, холодные, страшно длинные пальцы пытались изобразить жизнь и примирение на моей шее, и через пару мгновений, видно, отягчившись своими холодными попытками, Влада вызволилась. Так, с переменным успехом, мы ещё долго выясняли отношения и в конечном итоге пришли к тому, с чего начали: ей нужно время, а я не должен забывать, что ребёнок Вазгена и что любой ребёнок требует обеспечения. Достойного, как подчёркивала она.

Чтобы не нагонять драматизм, ибо я спешу к своим семи вечностям, она ещё долго меня держала в напряжении, выдавая то один, то другой ответ. Мы, счастливо облитые слезами, решали сочетаться и растить его вместе; в другой час она говорила, что не хочет ничего, что связывало бы её с тем мужчиной, поэтому сделает аборт; я её увещевал, что надо простить, хотя бы ради малыша, что у неё под сердцем (экстраполируя на себя этот посыл, я обнаруживал, что так этому всему не соответствовал, что правдивее с моей стороны явилось бы заявление: «Давай всех убьём: я убью Вазгена, ты – его ребёнка, и сядем за мои Троесолнышки»)…

Затем, не выдерживая градус накала (и всё же более всего он поднимался от прощания с живописью), я подловил Вазгена у его дома. Откуда-то вылез телохранитель Ник. Он пшикнул на меня какой-то сонной гадостью, вывез за город, там избил, рассёк губу и бросил. К середине ночи я очнулся: на тёмной безлунной просеке, где стояла дикая вонь (за километр находилась раскинувшаяся на гектар свалка). Телефон оказался при мне. Набрал.

«Влада, беду по неизвешной мености, – силился говорить я, – буду, наверное, не наю через скоко. Жалею токо, шо так Вазген и ходит невредим по белу швету».

«Ах вот почему он так поступил со мной! Зачем же ты его подкараулил! Угрожал! Зачем?» – услышал я плач и гудки.

И как назло, пропала сеть.

Я доплёл до дороги, поймал попутку. Дома Влада встретила меня вся растрёпанная, с поплывшей косметикой.

– Да чо же тахое? – губа болела и, свисая наподобие лоскута, мешала речи.

– Ах, Бажен, подожди, вначале «Скорую», срочно в травмпункт, потом!

– Чо тахое, – хватал я её за руку и гневно смотрел одним глазом, так как второй затёк в синяке.

«После врачей», – твердила она и уворачивалась от ответов. В травмпункте меня пытались врачевать и убедить в необходимости заявить прибывшему полицейскому о том, кто это сделал (нам уже было понятно, что месть будет страшнее, поэтому я уверил, что искалечил себя сам, так как пребывал в серьёзном подпитии и холере).

– Говори! – сказал я в нетерпении, когда мы вышли.

– Через часа два после твоего звонка явился Вазген, – ответила она и заплакала.

Мы тогда стояли на улице, рядом с низеньким зданием травмпункта, в торец которого пристроился салон красоты. Мимо нас проезжали люди в инвалидных креслах, выбрасывали костыли и дёргано продвигались вперёд загипсованные одноногие. Мы вынуждены были перейти на шёпот, но он не заглушал накал, а усиливал.

– Да, ко мне, в Затон… он! – шептала она с кривым, бледным ртом, ссутулившись так, как будто её скрючило от боли. – И он жутко был страшный, в ярости… Сказал, что терпеть твои выходки, преследования больше не собирается, что достанет тебя, где бы ты ни был… Сказал, что о карьере художника ты можешь забыть, – на этом моё сознание помутнело, ведь все люди, имеющие деньги в этом городе, как правило, были дружны либо с Вазгеном, либо с Костряковым.

Мне стало жутко. Глаза останавливались на калеках, больных, выплывающих из серого больничного склепа, и трупиками смотрели на меня мертворождённые Троесолнца… И всё тлен-тлен-тлен! И эти колясочники… А видели бы вы, люди несуществующие, чтецы мои, что на тех больных было надето! Что? Апрельские пальто! – разве уже одного этого недостаточно, чтобы поставить палку в колесо пантеизма и той чахлой бородавчатой старушонки? О, до чего же всё было забытым! Умалишённым! Вы полагаете, милый человек, что меня мучил страх, что Вазген начнёт нас прижимать, сдаивать с меня деньги, что он позаботится, чтоб ни один обеспеченный делец ко мне не обратился, что, наконец, так и не увидят мир мои Троесолнца и меня бросит Влада? О, нет! Какие пустяки! Вот посмотрите, видите соек? Они рехнулись, честное слово, у них расстройство! Вы на них посмотрите! Они гадят на наши с вами апрельские пальто! Пока до сердца моего и вашего нет никому дела. А сойки гадят! Отчаянно нет дела до сердца нашего. Никому. Да, дорогой читатель, я не боялся, что не исполню задуманное. На какую-то секунду, как будто промчавшись на комете в проём будущего, я понял: может, кому-то понадобится то моё потрёпанное апрельское пальто (да нате-нате, только поскорее и уходите!), но вот Троесолнца мои нужны только на планете Уй. Никому они не нужны!!!