— А мне сдается, — медленно проговорил Голохвастов, почти шепотом, — что выдал тайну не Иосиф, а ты, Гурий Шишкин!
Монах покачнулся и судорожно перекрестился.
— Неправда, — выдавил он из себя. — Грех берешь на себя, воевода.
— Верю, что неправда, но почему же ты не веришь собрату своему? И вот это твое неверие — самый тяжкий грех.
Но Гурий уже взял себя в руки.
— Мои слова нельзя опровергнуть, ибо это правда, клянусь, как перед Страшным судом, положа руки на святое Евангелие. — И Долгорукий увидел, как Гурий придвинул к себе книгу в красном переплете и, коснувшись ее, перекрестился. — И хочу добавить об Иосифе: он не только изменник, он тать ночной. Продал душу дьяволу, сердце — латинам, осаждающим нашу неприступную крепость, а руки его грязные, ими он грабил и грабит по сей день монастырскую казну.
Гурий предупреждающе поднял руку, остановив воеводу Алексея.
— Не торопись с вопросом, воевода. Случайно один монах, он готов поклясться, видел, как ночью казначей крался из подклети в келью и шел в темноте легко, будто таким путем ходил и раньше частенько. А в руке его мешочек кожаный, и в нем позванивало. Я тогда изругал чернеца и повелел ему целый месяц каяться и отмаливать вину за плохие мысли о достойном старце. Однако его видели ночью еще трижды у дверей в подклеть. А деньги небось прячет в тайнике.
Голохвастов не сомневался, что казначей не виновен. Да и гибельно для обороны, если вдруг начнут хватать своих по первому подозрению. Страх посеет дурные семена, и поколеблется вера в победу. Так нет же, коварный монах! Не удастся твой черный замысел!
— Слушай теперь меня, чернец Гурий Шишкин. Ты почти святой человек и, понятно, больше печешься о спасении души. Но я мирской человек, мне государь повелел оборонять важную крепость, защитить людей. Ты озлобился без меры. Не буду тебя убеждать, а властью, данной мне, велю: не смей касаться казначея, беру его под свою защиту. И тебя прошу, князь, о том же сказать монаху.
— Удивляешь ты меня, Алексей Иванович, удивляешь, — начал князь, упорно избегая взгляда воеводы. — Не могу понять: Иосиф Девочкин — вор и изменник, почему же защищать его берешься?
— Князь, одумайся!
— Нет, одумайся ты! К изменникам пощады не будет!
— Не изменник он!
— Изменник и вор!
— Казначея не дам пытать, защищу силой! Обращусь к келарю монастыря Авраамию, к патриарху и самому царю! Есть наконец тарханная грамота Троицкому монастырю, жалованная царем Василием Шуйским! Она не велит судить или допрашивать соборных старцев. Для них судья — только царь или назначенные им бояре. А кто ослушается — тому смертная казнь!
— Тише, воеводы, — вкрадчиво попросил Гурий, подняв руку, чтобы широкий и длинный черный рукав сполз к локтю. Затем он неторопливо стал что-то доставать из скрытого на груди кармашка. — Тарханную грамоту пожаловал старцам великий государь. Это верно. Но царь же, узнав о воровстве Иосифа (он достал свернутую трубкой грамоту с царской печатью на красном шелковом шнурке), повелел учинить полный розыск, пытать казначея и дознаться истины. Вот царское тайное послание, которое сегодня получено через нашего лазутчика. — И Гурий протянул грамоту потрясенному воеводе.
Тем временем Иосиф, ничего не ведая о том, что он уже почти исходил по земле положенные ему судьбою шаги, медленно брел по тропинке, с наслаждением вдыхая теплый летний воздух. Весь день сегодня он был бодр, весел. «Что это со мной? — спрашивал он себя. — Я как будто заново родился и вижу впервые и притихший монастырь, и черное небо с таинственно мерцающими звездами, и огромную желтую луну». Он вспомнил передаваемые шепотом слухи, будто один монах, католик, впал в такую ересь, что стал говорить: и на звездах есть люди, и так много этих звезд, и так далеко они, что, как ни подумай, все дальше есть опять другие. И конца им нет. «Велик человек разумом. О звездах думает! Дерзновенно стремится понять, что там, на небе? Но есть и иные среди людей. Словно омрачится их рассудок — и они начинают убивать себе подобных. А ведь люди все, люди! Каждый смертен. И во главе насильников идут не нищие, обезумевшие от голода, и не безродные — а богатые и знатные магнаты и шляхтичи! Но им все мало! Безмерны их жадность и жестокость. Убивают и убивают. А что такое жизнь и велика ли ей цена, не поймешь, пока не сделаешься стар».
Тропинка выходила к каменному строению, где была его келья. Она пролегла недалеко от стены. Вдруг Иосиф заметил прямо под ногами стрелу, воткнувшуюся в землю. Таких стрел валялось немало в монастыре. И осаждавшие и сидельцы берегли порох и не расставались с луками, хотя ружья огненного боя (так их называли) стреляли, конечно, и дальше, и более метко. Но эта стрела иная, к оперению что-то привязано. Иосиф наклонился, снял бумагу, плотную, туго скрученную, развернул и поднес к глазам.