Ходил беспечный, чуть навеселе, говорил: «Дела, старина, блестяще!», «Ну, да что нам терять!», «Ну, да ладно».
Бросал небрежно: «Какие в искусстве факты! Никаких фактов, по существу, нет, есть только их интерпретация».
Невысокого стариковатого Чапина, с кем когда-то приятельствовал и который теперь занимал большой пост, потрепал по плечу и сказал покровительственно: «Господа юнкера, кем вы были вчера, а сегодня вы все — камергеры…»
Ирина подвела к нему красивого молодого человека: «…Учится вместе с Аленой… Ездил с ней в Дагестан… Четвертый курс… Пишет стихи…»
«Андрей…»
«Очень приятно, Андрей. Алена вот-вот должна подъехать…»
Они поднялись наверх, в бывший кабинет Сергея Ивановича. Ивлев не был здесь тысячу лет. Когда-то Ирина предлагала, чтобы на время их заграничных командировок он приезжал сюда работать, но он отказался, не желая бередить старые раны, и последние три года в этой квартире жил человек, которого Ивлев с трудом выносил, молодой и преуспевающий литературный критик Соленов.
Оказалось, Андрей Юрьевский читал рассказы Всеволода Александровича и как-то невзначай, поигрывая бронзовым ножом из старинного письменного прибора со стола Сергея Ивановича, вклинил в разговор несколько лестных замечаний о них, так соответствовавших приподнятому настроению Ивлева, что он не заметил лести. И когда Юрьевский попросил разрешения показать свои стихи, он согласился, хотя обычно отказывался читать стихи знакомых…
«Всеволод Александрович и сам начинал со стихов», — сказала Ирина. Она подошла к книжному шкафу-развалюхе красного дерева, со стеклянными дверцами, достала лежавшую на книгах папку и извлекла из нее стопку желтоватой бумаги.
«Помнишь?» — спросила она Всеволода Александровича.
Еще бы! Эту старинную бумагу с водяными знаками подарил ему когда-то Сергей Иванович, и на нее он перепечатал свои стихи… Он думал, все они давно пропали, а они были, вот они… Ирина перебирала их, улыбаясь, и вдруг, посмотрев на Андрея, сказала: «А это я почему-то до сих пор люблю…»
Одета она была в длинное бархатистое серое платье с глубоким вырезом, так что на высоко поднятой груди четко обозначалась линия между слабеющим загаром и белизной… И эта волнообразная линия, на которую, как заметил Всеволод Александрович, будто ненароком покосился Юрьевский, и сказанное ею с придыханием: «Почему-то люблю», — в разговоре с мальчишкой, и алые и белые розы, принесенные мальчишкой, а он-то таких не достал, — все это покоробило его.
Ирина прочитала чуть дрогнувшим голосом:
Она читала, и Всеволод Александрович вспомнил давнишний сентябрь, когда после длительных теплых дождей установилась золотая осень и стояла долго-долго, так что, приезжая к Ирине на дачу — она в тот год ждала Алену и, дохаживая последние недели, жила на даче, — он, гуляя с ней по березовой роще, все глядел в просветы синего неба среди золотых туч листвы и удивлялся, когда же этой благодати конец.
«Можно посмотреть?» — попросил Юрьевский и протянул было руку.
«Нет, нет, — засмеялась Ирина, отводя листки со стихами. — Всеволод Александрович, по-моему, до сих пор боится кому-нибудь что-то показывать ненапечатанное. У него есть горький опыт: когда он начинал писать прозу, его ограбили. Один деятель из его рассказа сделал повесть. Прочитал, не дал рассказу хода, а через пару лет выпустил повесть с тем же сюжетом и даже название не постеснялся изменить…».
«Я бы убил за это, любого убил. Честное слово…» — решительно сказал Юрьевский и рубанул воздух рукой.
«…Так что, если: мечтаете печататься, — говорила Ирина Юрьевскому, который все-таки принялся бегло просматривать стихи, — с Ивлевым не связывайтесь. В практических делах он ноль. Ему самому нужен энергичный менеджер… Но сегодня должен подъехать Соленов…»
«Это критик?» — высказал осведомленность Андрей.
«Он самый. Вот это настоящая тяжелая артиллерия. Соленов сейчас на подъеме, ему в самый раз помогать пробиваться молодым. И если ему ваши стихи понравятся…»
Всеволод Александрович поморщился при упоминании этой фамилии, но Ирина, очевидно, поняв его гримасу по-своему, сказала: «Знаю, знаю, ты до сих пор считаешь, что человек должен пробиваться в одиночку. Таким способом лучше всего лбом стены прошибать…»
«Есть понятие чести», — тихо заметил Ивлев.