Всеволод Александрович был рад дать свободу дочери поступать, как она желает, и переехал на дачу, в глухую по этой поре местность.
Когда он первый раз растопил старыми березовыми поленьями печь, приготовил чай, сел пить его из большой зеленой пиалы, которую Сергею Ивановичу давно привезли из Ташкента, и посмотрел в окно на замохнатившиеся набухающими почками и сережками деревья близкого оврага, на черные с прозеленью стволы дубов на участке, на старую березу, в трещинах которой замерзал за ночь черным варом и блестел сок, и когда вдохнул вместе с запахом крепкого чая легкую горечь печного угара, — жизнь с такой молодой силой прихлынула к сердцу, что хоть умирай…
Со стены у обитого по углам медью камина — в доме была печь и в большой комнате камин — смотрел на него своими веселыми и внимательными глазами Сергей Иванович. И стол, за которым работал, Ивлев поставил так, чтобы поглядывать на эту фотографию.
У Сергея Ивановича была своя теория, как должен жить человек. При жизни тот не раз толковал ее зятю, и сейчас Ивлеву хотелось сравнить его теорию с тем, о чем он сам писал… Сергей Иванович считал обязанностью каждого порядочного человека умение заслуживать любовь ближнего и в этом находить истинное счастье. Потому что самым прочным идеалом, на который бы мог человек нравственно опереться в быстро меняющемся современном мире, должен быть он сам…
Внезапное одиночество, так расширившее мир его души, мысли о Сергее Ивановиче, перистая паутина ледка, нет-нет да и затягивающая лужу под окном веранды, и там же — серая тень сосеночки, четкая у комля и расплывчато-пушистая у вершины, и все эти запахи, и шумы пустого пока леса, и воспоминания о днях молодости, проведенных здесь, вызывали у Ивлева необычайное желание работать… И, повозившись со словами и перечтя, он вдруг, будто сущее, ощущал и тепло несказанно давнего майского вечера, и влажный шелест набравшего листву тополя у раскрытого настежь окна, и шуршание бумаги, и сырой запах остывающего крахмального клея, и то, как двое, он и она, наклеивают газеты на стены и обрезают обои, но внезапно в разгар работы тянутся друг к другу, и все бросают, и жарко целуются, и ложатся на прохладные доски крашеного пола, и через мгновения слышат лишь свое дыхание да дальние звуки духового оркестра в парке… И так душно! И так бешено и сладостно бьются их сердца! И это начало чьей-то жизни, самое начало…
А прочтя, он, словно опомнившись, понимал, что заставило писать не только о страданиях мальчишки в блокадном Ленинграде, о гибели его матери, но уйти еще дальше в прошлое и придумать вечер из жизни его матери, эти мгновения счастья двух молодых людей: потому что все пишет он о борьбе за жизнь, не за существование, не за принаряженное благополучие с оловянными глазами, а за самую суть жизни — за то, чтобы продолжалась она на земле, эта неизъяснимо прекрасная жизнь людей…
Идеи борьбы каждого человека за продолжение жизни всех и умение любить других и в том находить счастье переплетались снова и снова в его сознании с детством… Где, как не там, в блокаде, эти идеи, случалось, побеждали логику голода и для многих и многих становились жизнью?..
Всплывал в памяти старик — острый клин бороды, длинные свалявшиеся волосы, валенки с высокими красными калошами, руки пахнут черными сухарями… Верно, тот старик с Кировского завода, о котором после войны рассказала матери сандружинница, из дома, где жили родители отца. Она говорила, что из окна четвертого этажа выбросился старик; сандружинницы поднялись в квартиру и нашли мальчика, внука Ивлевых. Он этого не помнил, помнил только: везут на санках лицом вверх, а в клешневатые сосульки на обрезах крыш и балконов набились солнечные зайчики, и то и дело срываются с каплями вниз, все чаще и чаще, и слепят до рези глаза.
О старике он знал, это мать тоже рассказывала с чьих-то слов, что при первой же бомбежке завода погибли у него две взрослые дочери.
Ивлев пытался понять, почему старик кормил его сухарями, а то, что он его кормил, было достоверно, иначе не выжил бы. Да и помнил он вкус сухарей, размоченных в грязноватой, из растопленного снега воде… Может быть, старик сошел с ума и принял его, мальчика, за одну из своих дочерей в детстве? У него к тому времени отросли локоны, и по ним можно было принять его за девочку. Наверное, после смерти бабушки он какое-то время спустя поднялся этажом выше и забрел к старику, возможно, по запаху дыма от его «буржуйки»…
Или старик спасал его сознательно, побеждая собственный голод, и выбросился из окна в отчаянной надежде, что кто-то обратит внимание на квартиру на четвертом этаже и подберет чужого ребенка?..